К тому времени, которое подробно описано в романе, за спиною Ставрогина было два поступка, свидетельствующие о совершенном разложении его личности: растление девочки и нелепая, хотя и в некоторых отношениях великодушная, женитьба на слабоумной хромоножке. Марье Тимофеевне Лебядкиной.
Рассказ о своем преступлении, «Исповедь», Ставрогин напечатал за границею. Дав его прочитать епископу Тихону, он хотел затем передать его во всеобщее сведение. Во вступительной части он рассказывает о нескольких своих позорных поступках: так, он украл у бедного чиновника тридцать пять рублей, все только что полученное им жалованье; заметив пропажу своего перочинного ножика, он сказал об этом хозяйке квартиры, она вообразила, что ножик взяла ее одиннадцатилетняя дочь Матреша и бросилась к венику, чтобы наказа! ь девочку, в эго время ножик нашелся на кровати, но Ставрогин скрыл л о. и девочка на ею глазах была жестоко высечена.
149
«Всякое чрезвычайно позорное, без меры унизительное, подлое и, главное, смешное положение, в каковых мне случалось бывать в моей жизни, — сообщает Ставрогин в своей «Исповеди», — всегда возбуждало во мне рядом с безмерным гневом неимоверное наслаждение. Точно так же и в минуты преступлений, и в минуты опасностей жизни». «Упоение мне нравилось от мучительного сознания низости. Равно всякий раз, когда я, стоя на барьере, выжидал выстрела противника, то ощущал то же самое позорное и неистовое ощущение, а однажды чрезвычайно сильно. Сознаюсь, что часто я сам искал его, потому что оно для меня сильнее всех в этом роде. Когда я получал пощечину (а я получил их две в мою жизнь), то и тут это было, несмотря на ужасный гнев. Но если сдержать при этом гнев, то наслаждение превысит все, что можно вообразить. Никогда я не говорил о том никому даже намеком и скрывал как стыд и позор» '. Ставрогин, очевидно, говорит о садистическом и мазохистическом сладострастии, которое постыдно и само по себе, а тем более в сочетании с позорными поступками, о которых он сообщает. Искание таких положений при ясном сознании их позорности есть глубокая степень разложения личности.
Не менее отчетливо обнаруживается распад личности Ставрогина в преступлении против девочки. Когда он растлил Матрешу и после минутного увлечения она впала в отчаяние, он понял, что она считает себя страшною преступницею, которая «Бога убила». Вместо жалости он почувствовал ненависть к ней и страх ответственности за преступление. Решив повеситься, девочка появилась на пороге комнаты и «вдруг часто закивала на меня головою, — пишет Ставрогин, — как кивают, когда очень укоряют, наивные и не имеющие манер, и вдруг подняла на меня свой маленький кулачок и начала грозить с места». «На ее лице было такое отчаяние, которое невозможно было видеть в лице ребенка». Она пошла в чулан, и Ставрогин догадался, что она повесится, но вместо помощи ей он тихо просидел более получаса, отмечая в своем сознании все впечатления; муху, которая беспокоила его, садясь ему на лицо, он «поймал, подержал в пальцах и выпустил за окно», а девочке предоставил совершить самоубийство. Увидев в щель чулана, что она висит, он ушел играть в карты; внешне он был «весел, доволен и не хандрил»; но «я знал, что я низкий и подлый трус совершенно за свою радость освобождения и более никогда не буду благородным». Для гордого человека такое сознание есть окончательная катастрофа: она образует переход от люциферианского подъема жизни к упадку, подобному тьме Аримана. Потерпев крушение своей гордости и вместе с тем не будучи в состоянии от нее отказаться, Ставрогин утратил все цели жизни; переживание ценностей в нем ослабело, и потому желания стали бессильными. Он пишет Даше, что чувства его «слишком мелки» и «желания слишком не сильны»; «из меня вылилось одно отрицание, без всякого великодушия и безо всякой силы. Даже отрицания не вылилось. Все всегда мелко и вяло».
Как герою «Сна смешного человека», Ставрогину все стало «все равно». Собираясь поселиться среди мрачного ущелья в кантоне Ури, он
' Документы по истории литературы и общественности, I. Достоевский, 1922, стр. 17.
150
говорит: «В России я ничем не связан, — в ней мне все так же чужое, как и везде». После «происшествия» с Матрешею. пишет он в «Исповеди», «мне было скучно жить до одури»: но «я бы совсем забыл» о нем, «если бы некоторое время я не вспоминал со злостью о том, как я струсил». В то время «пришла мне мысль искалечить как‑нибудь жизнь, но только как можно противнее». Очевидно, Ставрогин искал себе казни, однако не под влиянием нравственного раскаяния, а вследствие мучений уязвленной гордости. «Я уже с год назад помышлял застрелиться: представилось нечто лучше. Раз, смотря на хромую Марью Тимофеевну Лебядкину», «тогда еще не помешанную, но просто восторженную идиотку. без ума влюбленную в меня втайне (о чем выследили наши), я решился вдруг на ней жениться». В глубине души. однако, сохранялся образ бедной Матреши После двухлетних странствований за границею Ставрогин во Франкфурте, случайно заметив карточку девочки, похожей на Матрешу, купил её, но, правда, тут же и забыл её в гостинице. Прошел еще год и наступило, наконец, время, когда образ Матреши стал настойчиво являться Ставрогину и сделался неотвязно мучительным. Ставрогину приснился пейзаж картины Клод Лоррена "Асис и Галатея", которую он воспринимал как "Золотой век". После этого сновидения о жизни прекрасных невинных людей, "ощущение счастья еще мне неизвестного прошло сковзь все сердце мое даже до боли" и вдруг "что-то как будто вонзилось в меня", "я увидел Матрешу, исхудавшую и с лихорадочными глазами, точь в точь как тогда, когда стояла она у меня на пороге и, кивая мне головой, подняла на меня свой крошечный кулачок! И никогда ничего не являлось мне стол мучительным! Жалкое отчаяние беспомошного существа с несложившимсся рассудком, мнее грозившего (чем? что могло оно мне сделать, о БОже!", но обвинявшего, конечно, одну себя!" " Я просидел до ночи, не двигаясь и забыв и забыв время. Это ли называется угрызениями совести или раскаянием, не знаю и не мог бы сказать до сих пор". С этого времени образ Матреши с поднятым кулачком стал представляться Ставрогину "почти каждый день". "Я его сам вызывал и не могу не вызывать, хотя и не могу с ним жить".
"Духа Святого чтите, не зная его" - так определил состояние Ставрогине епископ Тихон, прочитав "Исповедь". Но он понял также, что Ставрогин, мучимы угрызениями совести, не дошел все же до раскаяния: его терзает воспоминание о зле, причиненном беззащитному ребенку, но преодолеть свою гордость, осудить себя и скромно принять чужое осуждение он не в силах. "Вы как бы уже ненавидите и презираете вперед всех тех, которые прчтут здесь описанное, и зовете их в бой, - говорит Ставрогину Тихон. - Не стыдясь признаться в преступлении, зачем стыдитесь вы покаяния?" "Вы как бы любуетесь психологиею вашею и хватаетесь за каждую мелочь, только бы удивить читателя бесчувственностью, которой в вас нет. Что же это, как не горделивый вызов от виноватого к судье?" В дальнейшей беседе епископ Тихон пришел к убеждению, что трудно будет Ставрогину искренне и смиренно принять "заушение и заплевание", в особенности трудно выдержать насмешки, которые вызовет "некрасивость" преступления, -
151
сказал епископ, — стыдные, позорные, мимо всякого ужаса, так сказать, даже слишком уж не изящные»… В ответ на эти слова Ставрогин признался, что он сам ищет безмерного страдания, чтобы получить право «простить самому себе» и тогда освободиться «от видения». «Не пугайте же меня, не то погибну во злобе». Он понимает, что если не достигнет этой цели, то может дойти до окончательного осатанения. Вслед за этою внезапною искренностью в нем тотчас же вновь поднимается злоба и в ответ на проникновенные слова Тихона «Духа Святого чтите, не зная его» он начинает иронизировать, быстро ведя разговор к бесплодному концу.
Силы для покаяния, ведущего к перерождению характера, у Ставрогина нет, и потому угрызения совести его безысходны. Прав был Кириллов, сказавший Ставрогину после поединка его с Гагановым: «Вы не сильный человек». Разговор Ставрогина с Кирилловым после поединка становится вполне понятным лишь тому, кто читал «Исповедь». Она составляет необходимое звено романа: без нее личность Ставрогина окружена каким‑то ореолом таинственности, действительно «беспредельной» силы и красоты; поэтому уныние, доводящее его до полного крушения, остается не вполне оправданным. Впервые «Исповедь» снимает с него всякий оттенок обаятельности и показывает неизбежность впадения его в уныние, в то настоящее уныние, которое, согласно христианскому мировоззрению, есть самый страшный из смертных грехов.