Медведь поджидал добычу, не шелохнувшись, забыв о лисе. А та преспокойно бежала к копне и могла испортить всю охоту. Кроме того, опыт подсказывал: если есть лошадь, значит, где-то рядом должен быть человек. В первую зиму бродяжничества он не раз провожал взглядом, глотая слюни, санные повозки и даже не пытался напасть. В зимнее время лошадь и человек были неразделимы.
Но сейчас по полю тащились какие-то странные лошади — худые, изможденные, едва переставляющие ноги, хотя молодые по виду. Они словно тени, ломаясь в каждом суставе, брели к соломе, а человека и близко не было. Скорее всего, эти лошади были такими же бесприютными бродягами, как он сам.
Лиса почуяла медведя, когда подошла на расстояние прыжка. Она вытянула морду, принюхалась и, отступив в сторону, села на снег. Чего-то ждала. Медведь замер, перестал дышать, наблюдая за лошадьми, только шерсть на горбу поднялась дыбом. Мышь, выбравшись из соломы, юркнула мимо и угодила зверю в пах — запищала, забилась, щекоча коготками, пока не умолкла, сдохнув от страха. Медведь же добарывал свой страх, каждое мгновение ожидая появления человека. Но поскольку человек так и не выказал себя, можно было считать лошадей дикими, а значит, добычей.
Лиса не испортила охоты — лошади ее не боялись. Она спокойно дождалась, когда медведь в стремительном прыжке свалил первую лошадь, порвав ей лапой горло, и кинулся за второй, увязнувшей в снегу. И пока он, оседлав ее, ломал хребет и рвал клыками жилистую шею, лиса подбежала к бьющейся в судорогах первой лошади и принялась старательно слизывать горячую кровь… От перелеска, с призывным клекотом, летели черные ошметья таежного воронья…
В копне соломы среди чистого поля он прожил до самого тепла. И лишь когда сошел снег, обнажив прилизанную стерню, и по грязной пашне поползли трактора, разбрасывая белый, ядовитый порошок, медведь поглодал остатки жилистых конских мослов и в ночь двинулся на свою территорию. Он жил здесь и покидал это место спокойно, предчувствуя, что человек не будет мстить за погубленных коней.
Весна оказалась затяжная, неровная: то дни с дождями, то зимнее ненастье со снегом. А ночью вдруг завернет мороз, такой, что трескается обнаженная земля и лужи на дорогах вымерзают до дна, оставляя белый ледяной фонарь. Срок прошел, но пасеки еще не выставили. Медведь миновал несколько точков и левад, и везде было пусто, серо и не прибрано. Его не встречали даже собаки, видно, считая, что охранять и защищать еще нечего. Он заглянул в свое заповедное место, где новый сосед пригораживал себе дополнительную территорию, посмотрел, как тот вкапывает столбы, растягивает колючую проволоку и звонко бьет гвозди, затем повернул назад и покосолапил прочь. Эта пасека была безвозвратно утеряна. Оставалось единственное: дежурить у других, ждать, когда выставят ульи, и промышлять теперь там. Но ждать становилось невмоготу. Однажды ночью он забрел на пустую леваду одной из пасек и осторожно пошел на пчелиный запах, доносящийся из закрытого омшаника. Он подполз к самой двери и прилег. Собака молчала, а может, вообще спала где-нибудь в сенцах — погода была сумрачная. Он обнюхал носилки, на которых стаскивали пчел в омшаник, и осторожно поскребся в дверь. Припертая колом, она не поддавалась. Тогда он выбил ее лапой и зацепил когтями створку.
И сразу пахнуло теплом, стойким пчелиным и медовым духом. Он обнюхал стоящие на стеллажах ульи и содрал с крайнего утеплитель вместе с положком. Обычно пчелы в этот момент шубой набрасывались на морду, ввинчивались звенящими штопорами в шерсть и нещадно жалили, но на сей раз он даже звука не услыхал. Улей был полон медовых рамок, но пуст. Медведь вывалил соты на пол и, улегшись на живот, начал жрать.
Пчелы оказались на полу. Мягкое, безжизненное покрывало из хрустящих под лапами пчел лежало по всему омшанику. Это не смущало и никак не волновало зверя, наоборот, доступность добычи напоминала ему охоту на бродячих лошадей, брошенных человеком. Он выпотрошил следующую колоду, тоже незаселенную, сожрал соты вместе с проволокой, побродил по омшанику, шурша подмором, и приступил к третьей. Но едва лишь зацепил положок, как из улья посыпали пчелы, квелые после зимы и совсем не опасные. Они только раззадорили его, напомнив летние времена; желудок уже был полон, однако медведь выбрал самые медовые рамки, не торопясь выгрыз соты, вылизал недавно засеянную, плавающую в пчелином молочке детку и, забравшись в угол нижнего стеллажа, лег. Он не успел даже облизать липкие лапы, как сытая истома и ощущение безопасности толкнули его в сон…
Всю ночь Артюша сидел над чертежами, сделанными на обратной стороне старых плакатов и шпалер. Он рисовал множество брусочков, составленных радиально, помечал их полюсами, как на магнитах, и опутывал все проводами. Вдруг, бросив карандаш, хватал логарифмическую линейку, двигал рейку, бегунок, будто считал, хотя не умел считать, и записывал на полях чертежа колонки цифр.
Но вдруг Артюша ощутил какое-то смутное беспокойство. Недалеко от него, в пределах пасеки, что-то происходило, но что именно, он не мог понять. На всякий случай Артюша зарядил ружье украденным у Заварзина дробовым патроном, вложил пуговицу в ствол и прямо от стола, на цыпочках, подошел к двери…
Перед тем, как покинуть доверху набитый пищей омшаник, медведь не удержался от искушения и выпотрошил еще один улей. Почти не жуя, он проглотил несколько кусков сотов и вдруг замер, прислушиваясь. Все было спокойно: ни движения, ни шороха поблизости. Но мозг пронзило предчувствие опасности. Оно не исходило от кого-то реально существующего рядом — от человека, собаки, капкана; оно будто излучалось откуда-то сверху, ровно распространяясь по всей земле, и вот один его невидимый лучик достиг звериного мозга. И зверь мгновенно предугадал грозящую опасность, которая могла выразиться в чем угодно. Прогремит ли неожиданный выстрел, защелкнет ли свою пасть скрытый капкан или обвалится потолок омшаника.
Медведь подкрался к двери и осторожно выглянул — никого! Разве что воробьи скачут по леваде и склевывают мертвых пчел возле кольев да где-то журчит оттаявший ручеек. Одним прыжком он выскочил из омшаника, на мгновение прилег, слушая окружающее пространство, затем спокойно покосолапил к изгороди. Сколько раз спасал его от смерти этот природный дар — предугадывать опасность и уходить всегда вовремя…
Вспышка огня ослепила его. Выстрел опрокинул наземь многопудовое тело. И он, ослепший, с ревом раздирая траву и землю, завертелся на месте. Опалившая голову боль проникла в глубину мозга, сковала позвоночник и мышцы…
Он взбуравил мордой талую землю, словно хотел уйти в ее недра, облапил голову и замер. Сквозь огненную боль он чуял запах свежей земли и вкус собственной крови. И эти последние ощущения, которые испытывает любое живое существо, прежде чем кануть в небытие, — боль, запах земли и вкус своей крови будоражили в нем жажду к жизни. Чем слабее и беспомощнее становилось неуправляемое чужеющее тело, тем жажда эта была сильнее и пронзительнее. Охваченный болью мозг еще работал, еще были живы и остры инстинкты, но обездвиженное шоком тело — та, большая его часть существа — уже предало его.
Он пролежал недвижимым несколько минут, и все это время мозг спасал тело, заставлял работать легкие и сердце. Зарядом дроби и обточенной пуговицей ему выстегнуло оба глаза, свинец расплющился о черепные кости и только поэтому не проник в мозг.
Работающее сердце поддерживало жизнь, но и расплескивало ее с каждым толчком. Горячая струя крови спадала на холодную землю, впитывалась и настывала сверху черной коркой.
Наконец тело стало оживать. Он зашевелился, сделал попытку подняться и не смог. Боль по-прежнему разламывала голову, и, стараясь освободиться от нее, он начал трепать когтями шерсть вокруг раны, как обычно вычесывал лесной мусор, попробовал дотянуться языком до вытекших глаз, чтобы зализать и вытянуть огненную боль, но лишь снова ощутил свою кровь. Свирепея и впадая в полубессознательное состояние, он вдруг начал жрать землю, пропитанную его кровью. Трудно сказать, что помогло ему, может, и земля. Он встал. Совсем рядом рычала и взлаивала собака, но он не видел ее, впрочем, как уже не видел ничего вокруг. Ощупью он побрел прямо, в ту сторону, куда лежал головой. Вынес несколько жердей в прясле, почувствовал, как отстает собака, хотя могла бы пытаться остановить его и держать до подхода людей. Он шел наугад, спотыкаясь о валежник и головни, тащился сквозь заросли малинника. Звериное сознание и опыт толкали его вглубь, вперед, в трущобы, чтобы там отлежаться либо подохнуть. Почуя кровь, взреяли над головой ожившие мухи, лезли к ране, а выше, в небе, с клекотом закружилось воронье. Когда-то по этим голосам, как по маяку, он точно определял место, где есть добыча — сломавший в шелкопрядниках ноги лось или другая падаль — пища, разделенная с птицами. Вороны же в свою очередь тоже следили за медведем, знали каждый его шаг, с надеждой, что от его пищи обязательно останутся крохи, способные накормить стаю. Однако теперь птицы почувствовали, что он сам может стать их добычей; и медведь чуял это. Он брел, останавливаясь, чтобы отогнать мух от раны, тряс головой, а воронье тем временем смелело, рассаживалось совсем рядом, в нетерпении склевывая капли сохнущей крови.