– А вы сами-то уже попробовали? Ну… на катамаране пройти. Там дальше места еще лучше. Хотите полюбоваться? – неожиданно предложил Костя.
– Ой, да как же… Разве можно? Я ведь… – Наташа почему-то страшно смутилась. – Как же я… И работы невпроворот, когда уж тут любоваться…
– Так через три дня пересменок будет, – усмехнулся Костя. Ее смущение каким-то образом вдохновляло его, заставляло чувствовать себя сильным мужчиной, который легко решает все проблемы. – Туристов не будет. Ну разве что кто-то неплановый явится. Но, в общем… можно отпроситься и сплавать. И рука моя к тому времени более-менее заживет… Если вы мне перевязки будете делать, – добавил он «со значением», как в далекой-предалекой юности.
– Буду, конечно, – с готовностью отозвалась она, отвечая и на прямой вопрос, и, похоже, на скрытое за ним «значение».
Весь день после этого Костя, стараясь управляться одной правой рукой, украдкой трогал и даже нюхал повязку на левой. Бинты пахли медициной, а ему казалось – теплым хлебом, как Наташины волосы.
Вечером он повел ее гулять над рекой, и это было ужасно странно. Как будто у них свидание, недоумевал Костя. Взрослый мужик, а веду – и чувствую себя! – как школьник, честное слово! Вместо того чтоб хватать понравившуюся женщину в охапку и тянуть в койку – ходим, разговариваем. И это, оказывается, ничуть не менее увлекательно.
Жила Наташа в Уфе, в пригороде. Работала в детском саду, поварихой и нянечкой. А летом решила подработать на турбазе, благо тут и отдохнуть можно. Вроде бы очень обыкновенно, ничего особенно интересного, но Костя слушал как завороженный. Когда вот так, рядом, другой человек. И этот человек рассказывает тебе про свою жизнь – ты вроде бы уже и не один, вроде бы вас двое. Ужасно странно. Разве так бывает?
Когда же Наташа сказала, что она детдомовская, родителей никогда не видела и вообще ничего о них не знает, он был потрясен:
– Как это? Собственного ребенка отдали в детдом? Это же…
– Ну я же не знаю, как оно было, – рассудительно заметила она. – Может, мать-одиночка в родах умерла, может, погибли оба, всякое бывает. А может, девчонка какая-нибудь сопливая, четырнадцати там или пятнадцати лет, родила и… ну отказалась, оставила в роддоме, чтобы жизнь себе не ломать. Разве можно ее осудить? Как вообще можно судить? Мы же не знаем, какие там обстоятельства были. Главное ведь – я теперь есть. Живу, вокруг смотрю, радуюсь. Вон красота-то вокруг какая!
На бледно-сиреневом небе над мрачновато-загадочной, уже почти черной зубчатой стеной леса висела сверкающая капля первой вечерней звезды. То есть не звезды, а… Венера, вспомнил Костя объяснения оставшегося в далеком прошлом соседа. Сколько тогда было самому-то Седову? Лет восемь, наверное. Или даже семь. Он гордился тем, что уже школьник, и боялся детдомовских. Детдом стоял на окраине, и его питомцев остерегались. Вечно голодные, они тырили все подряд и пакостничали напропалую, просто от злости на весь белый свет. Маленький Костя ехал как-то на велосипеде по тихому кривоватому переулку, а грязный (почему-то они всегда были грязные) тощий пацан, гадко оскаблившись, сунул ему в колесо палку. Костя полетел кубарем вместе с велосипедом, а пакостник довольно расхохотался. Велосипед отец потом починил, но располосованная о штакетину коленка заживала чуть не месяц, шрам остался на всю жизнь. Детдом, правда, скоро закрыли (это называлось «расформировали»), а взрослые долго потом шептались, что директор был вор и сотрудников к себе набрал таких же, и хорошо, что сирот распределили по другим детским домам, там им точно будет лучше. Костя трогал шрам и не верил, что про хоть какой детдом можно сказать «лучше». Или – можно?
– Ну да, детдом есть детдом, – задумчиво говорила Наташа, – я даже не знаю, как это – жить с мамой и папой. Но… смотрю на некоторых родителей, из тех, чьи дети у нас в садике, и… В общем, мамы и папы тоже всякие бывают, иногда такие, что лучше бы их вовсе не было, честное слово. И с детдомом мне, можно сказать, повезло. Директриса такая чудесная. Суровая, всех в ежовых рукавицах держала, не забалуешь. Но добрая, как… я даже не знаю, как кто. Сейчас она старенькая уже, на пенсии давно, не знаю, как там теперь. А тогда хорошо было. Воспитатели… Если бы не они, я, может, на учебу наплевала бы. Но стыдно было не стараться, когда… На всю жизнь запомнила: руки-ноги на месте, голова в порядке, какого тебе еще рожна надо? Ну вот. Школу очень прилично окончила, только в институт не пошла. Чтобы самостоятельной быть, надо дело в руках иметь, да не одно. Надо много уметь, тогда точно не пропадешь. Я, может, попозже еще поучусь. Вот только как следует на ноги встану.
То, что она говорила, звучало очень просто, но казалось буквально откровением. Костя слушал, как не слушал никого и никогда. Женщины, с которыми он имел дело раньше – будь то ресторанные шалавы или «приличные», с которыми пытался знакомить его Володька, – закатывали глаза, зазывно хохотали, потягивались, выпячивая грудь, томно щурились, в общем, кокетничали напропалую. Завлекали. Те же, кто изображал серьезность, были невыносимо скучны.
Наташа была не похожа ни на тех, ни на других. Ее серьезность была дружелюбной, улыбчивой, а основательность – естественной, не натужной. Березка вон тоже легко листочками шелестит, а попробуй ее сломай! Вот и в Наташе за легкой готовностью радоваться чему угодно, хоть стрельнувшей из-под камня ящерице, хоть ромашке придорожной, чувствовалось что-то надежное, прочное. Настоящее. Вот, понял он. Она настоящая, не кокетничает и вообще не притворяется никем. Судьба ее не баловала, наоборот, давила и гнула, а Наташа не сломалась и теперь смотрит вперед уверенно и спокойно: раз справилась со всем, что было раньше, значит, и дальше справится. Не то что он сам. Вот вроде мужик, а как началось все нескладно, так и покатилось, так и несет его от невезухи к невезухе, как перекати-поле, которое ни за что зацепиться не может. Или… Или не пытается? Мороз вон тоже такой же непутевый, но у него хоть характер легкий: сегодня здесь, завтра там, ничто его не напрягает, ни о чем не задумывается. Чего, мол, задумываться, наливай да пей. За любым столом с кем попало – хи-хи да ха-ха. Ни о чем не жалеет, и о нем никто никогда не жалеет: был – и нету.
А о нем, о Косте, хоть кто-нибудь пожалеет? Родители – жалели. Но их уже нет, и в немалой степени по его собственной вине. И кто сейчас будет горевать, исчезни он из этой жизни? Хоть кому-то он нужен? Хоть кто-то ему радуется? Да никто. Потому что никому ничего особо хорошего он в этой жизни и не сделал. Вот Алекса разве что защитил. Ну так тот его и не забывает. Хотя тоже еще вопрос, почему не забывает. Непонятный он, Алекс, вечно у него какие-то свои соображения. И вряд ли поддерживает Рашпиля просто из благодарности. Скорее для своих дел почву готовит.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});