Быть может…
Но хватит этих «быть может». Ведь, быть может, как раз сейчас, сию минуту из темноты вынырнет поезд — и нас не станет? Несомненно лишь то, что мы идем по рельсам. Шаг за шагом, рука об руку…
Быть может, ночью (или в туннеле), окутанные дымом (или мраком)… рано или поздно…
Ах, снова эти «быть может». Отбросим их, и прежде всего то самое страшное, о котором я не осмеливаюсь даже говорить. Оно так ужасно, что я уверен — это ложь. Ложь, что только я и мой напарник идем по рельсам! Что никто ничего не говорит, не поет, не кричит и что вообще вокруг никого нет! Ложь, что мой напарник только тень, вымысел! Я слышу голос товарища. Чувствую его присутствие. Вижу во мраке блеск его глаз. Отбросим все сомнения. И прежде всего то, самое ужасное.
Давайте крепко сожмем пальцы друга, ощутим их теплоту! И хотя нам трудно сохранить равновесие, будем двигаться вперед, шаг за шагом, подавив в себе страх. Надо во что бы то ни стало удержаться на гладких, скользких рельсах!
И вперед! Только вперед!
* * *
В детстве мы играли в эту игру. Теперь это уже не игра.
Из сборника «Между двумя путешествиями», Тегеран, 1978
Кошмар
Век великолепия грандиозных сооружений и лжи…
Рассвета дешевой пошлости и распада…
Величайшей слабости и расцвета позора…
Век двуличия.
А. Бамдад
Какой звезды закат
Сгустил так ночи мглу?
М. Омид[98]
Нет, это был не кошмар. Кошмар не может быть таким простым. Кошмар всегда запутан. Чаще всего кошмар бессмыслен и сложен. То, что произошло, было далеко от здравого смысла и строгой логики. Но за эти несколько лет он был свидетелем стольких разных событий, что уже ничто не казалось ему лишенным смысла. Жизнь его и других людей за эти несколько лет стала развиваться вопреки логике и смыслу. Или, точнее сказать, так: имела свой особый смысл и свою особую логику.
Нет, это был не кошмар. Во время кошмара можно было зажмурить глаза, и тогда кошмар исчезал, а он просыпался. Но сейчас страх был настолько велик, что ему не удавалось зажмуриться. Если он на мгновение потеряет контроль и пуля продырявит его…
* * *
Нет, это был не кошмар. Все произошло очень просто. Раздался звонок в дверь. Жена тихо, очень тихо, подтолкнула его. И тихо, очень тихо, прошептала:
— Звонок.
Но он и сам уже проснулся и услышал. Привычным движением взял часы. Было двадцать минут четвертого. Стрелки образовали угол в тридцать градусов. Он не понимал, почему каждый раз, когда он вскакивал, проснувшись среди ночи, и смотрел на часы, всегда было двадцать минут четвертого Он уже не разглядывал циферблат, а замечал только знакомый угол в тридцать градусов.
Он встал и оделся. Его взгляд упал на маленького сына, который спокойно спал — дышал ровно и часто. И вдруг его сердце упало. Эти ночные звонки чаще всего бывают вестниками какого-нибудь несчастья: болезни, аварии… смерти. Но тот, кто был за дверью, не торопился. Он не стал звонить снова. Кто же это мог быть?
Когда он отодвинул щеколду, дверь сама открылась, из темноты возникли две пары рук, схватили его за плечи и выдернули наружу. В тот же миг он увидел перед своей грудью холодный черный ствол — он будто глазами ощутил его холод. Потом разглядел их и услышал голос одного — непонятно которого.
— Революционным трибуналом вы приговорены к смерти по обвинению в антиреволюционной деятельности.
Это было неожиданно. Но он сразу понял все. Вот только интересно, с каких пор эти подонки стали так вежливы, что обращаются к нему на «вы»? Именно в этом заключался какой-то подвох. Естественнее было бы, если бы они дали ему пару пощечин и закричали в ухо: «Мы пришли убить тебя как собаку!»
Подвох был именно в этом. Они не сомневались, что подняли знамя священного джихада[99]. Если бы они, как обычно, шли на поножовщину, драку, воровство, это было бы не так безнадежно Возможно, они осознавали бы, что идут на преступление и совершают поступки, недостойные людей. Возможно, хотя бы у одного из них зашевелилась бы совесть, и он остановил бы остальных! И тогда, возможно, остальные поняли бы тоже! Но даже если бы они не все поняли, они могли заколебаться, хотя бы на какое-то время, и это немного ослабило бы их.
Но теперь им казалось, что, сбросив свою прежнюю страшную личину, они действительно стали людьми и служат человечеству. Им внушили это. Для них выдумали фетиш, и они теперь жертвуют собой. Им дали в руки автоматы. И они с этими автоматами служат революции.
Революция! Какая метаморфоза происходит с понятиями! Он был поэт и лучше других понимал значение слов и понятий. Слова жили в его крови, пульсировали в его жилах. Слова вросли в его скелет, в его мышцы. Подобно пулям из автомата, которые сейчас должны были застрять в его костях, его мышцах.
Какая метаморфоза происходит с понятиями! Теперь он считался «контрреволюционером» (а они «революционерами») и «революционным» трибуналом приговаривался к смерти. На мгновение ему стало так тошно, что захотелось бросить им в лицо: «Ешьте свое дерьмо, мне наплевать на все!»
А потом он сожмется в комок около стены в ожидании выстрела. Да, сожмется Потому что это была не та эпоха, когда герои, встав во весь рост, поднимали с ослепляющим величием правую руку, а левой распахивали на груди рубашку и, пока выпущенная пуля летела к ним, успевали воскликнуть: «О свобода! Какие только преступления не совершаются во имя тебя!»
Если сейчас закричать так, то это будет как бы от их лица, поскольку и они служат «свободе» и «революции».
Он уже совсем было сжался, но вдруг вспомнил о жене и сынишке. Образ жены с отпечатанным на лице страхом возник перед его глазами. Он увидел спокойное лицо сына, услышал его частое дыхание. Жена не выдержит, а эти подонки ни с чем считаться не будут. Они убьют сына, чтобы наказать ее, и ее тоже убьют, а может быть, еще хуже… Да, эти подонки любым способом будут служить вновь обретенной идее… Идее, которая в их животной жизни получила гуманистическую форму.
Все это промелькнуло в его голове, в его парализованном, застывшем мозгу. Но длилось это недолго, одно мгновение. Как только раздался голос: «Революционным трибуналом вы приговорены к смерти по обвинению в антиреволюционной деятельности», он почти без промедления ответил:
— Это не так. Я никогда не занимался и не занимаюсь антиреволюционной деятельностью. Я всегда служил революции.
Но вместо «Заткнись!», которого ждал, он услышал:
— Прекрасно. Вы готовы доказать это? Готовы помочь нам наказать антиреволюционные элементы?
— Да.
— Тогда пошли.
— Одну минуту, пожалуйста.
И он вошел в дом. Они не препятствовали ему и даже не последовали за ним. Он подошел к изголовью кровати и, не зажигая лампы, произнес:
— Дорогая, это ребята. Мы сходим и вернемся через полчаса — через час… — Он виновато улыбнулся: — Ты же знаешь ребят, знаешь их привычки, спи…
Он взглянул на спящего сына, который ровно и часто дышал, и бросился за дверь. Это мгновение потребовало всех его сил и выдержки. Если бы жена произнесла хотя бы одно слово, все рухнуло бы. Ведь он так любит своего сына, все, что он делает, — это только ради сына, ему он хотел бы оставить свое поэтическое наследство, он мечтал, что с самого детства вольет в его кровь поэзию, направит его жизнь в поэтическое русло, сделает все, чтобы сын стал таким большим поэтом, что слава его затмит славу отца! Только здесь его честолюбие отступало.
Кем станет его сын, если он вдруг умрет? Кто знает! Может, тем, кто далек от поэзии на много фарсангов? Может, бездомным бродягой? Или человеком, начисто лишенным духовности? Подобным тем, что вокруг него. Подобным вот этому, с автоматом, который идет навстречу и вкладывает в его руки омерзительное холодное железо.
Его уязвило, что ему поверили так быстро. С ним обращались уже не как с пленным или арестованным, а как со своим, таким же, как они. Неужели они считали его до такой степени слабым и легко приручаемым? А разве это не так? Он уже не помышлял о бегстве: их было слишком много. Кроме того — дом, жена, ребенок… Он не думал о смерти. Не думал ни о чем. Он просто шагал рядом с ними, тихий, прирученный, полусонный. (Сам он добавил бы: «И напуганный».)
Он немного пришел в себя лишь тогда, когда они очутились возле знакомого дома. Возле дома другого поэта, его друга. Прежде чем позвонить, один сказал:
— На этой охоте все поэты стали нашими.
И все засмеялись.
— Все поэты — хлипкие, — заявил другой. — Дай бог, этот будет покрепче.
И все опять засмеялись.
Да, действительно они были на охоте.
Они нажали кнопку звонка и затихли. Замерли. Затаили дыхание. Навострили уши. Послышались шаги жертвы, дверь открылась, и дичь попала в капкан.