Томас проживет еще с десяток лет. Он создаст еще свои знаменитые шедевры, войдет в плеяду величайших портретистов всех времен и народов. Но это небольшое полотно — «Портрет герцогини Элизабет де Бофор» — останется одним из его самых сокровенных полотен. Он никогда не забудет его. В этой жемчужине творчества Гейнсборо словно сошлись все его мечты о непосредственности, свежести и единственности первичного ощущения натуры. Ведь никакая академия со всей ее иерархией, ни изучение классических портретов Ван Дейка, ни даже несовершенное, но задуманное путешествие в Италию не могли заменить Гейнсборо его природного дара ощущать и видеть неуловимое. Ибо прекрасное, заложенное в природе и в человеке, не всегда раскрыто перед каждым художником. Эту мудрую книгу надо уметь прочитать и рассказать людям.
Рассказать внятно.
Портрет Софии Шарлотты Шеффилд.
Мое свидание с Элизабет де Бофор произошло на людях. Это было в огромном дворце, стоявшем на берегу царственной реки. Вход в здание охраняли могучие атланты. Парадная лестница из белого мрамора вела в великолепную анфиладу зал. Герцогиня встречала людей неизменно приветливо. Милая улыбка, легкий наклон головы, прижатая к сердцу тонкая рука — все, все говорило о ее добром характере. Но какая-то затаенная грусть, а может быть, меланхолия придавала ее красоте особое очарование, заставлявшее задуматься о том, что еле приметный грим, богатая одежда из дорогих тканей — всего лишь светская оболочка, за которой живет, переживает какие-то свои невзгоды человек, как и мы все.
И чем дальше я приглядывался к этой изысканной придворной даме, тем все явственнее и явственнее проступала сквозь флер наигранной и годами привитой любезности именно ее душа, сложная, ранимая, поэтическая. Должен признаться, что раз от разу (встречи с мадам де Бофор разделяли годы), я, естественно, становился старше; из юноши постепенно превратился в пожилого человека. Однако герцогиня оставалась неизменно молодой. Прожитые годы не только не состарили ее, но, наоборот, как будто сделали более юной и женственной. Скажу, что со временем я узнавал подробнее о превратностях ее судьбы, и главное, все более восторгался ее создателем — чудесным английским художником второй половины XVIII века Томасом Гейнсборо … Ведь пленительная герцогиня де Бофор была всего лишь полотном, заключенным в старинную золотую раму, написанным мастером в семидесятых годах того далекого от наших дней столетия. Этот дивный холст — одно из сокровищ ленинградского Эрмитажа.
Поражало в портрете — небольшой, очень, казалось бы, непринужденно и легко написанной картине — необычайное внутреннее движение самых заповедных нюансов души, показанное в этом произведении, истинном шедевре мирового искусства. Совершенно своеобычен и новаторски неповторим живописный язык полотна. Художник поставил задачей передать единственный миг сердечного состояния своей модели. Еле заметные касания кисти живописца создали ту чудодейственную, мечтательную среду, в которой так тонко и таинственно раскрыт характер совсем незнакомой для тысяч зрителей женщины. Серебристо-серые кол еры, насыщенный фон лишь позволяют еще пронзительней ощутить мимолетность и жизненную правду человеческого бытия. Не парадная схема, не расхожий штамп салонной ремесленной кисти, носящей лишь приметы внешнего сходства. Бездонный по глубине лирический анализ характера человеческого, объемный по мировидению холст создал Томас Гейнсборо.
Зима.
Не скрою, что понимание масштаба озарения, достигнутого английским живописцем, пришло ко мне не сразу. Помню, лишь при первом свидании с картиной меня потрясла почти не скрытая от пристального взгляда, невероятная по своей сокровенной ткани манера живописи Гейнсборо. Это была система вал еров, нанесенная а-ля прима. Холст, казалось, дышал. Где-то сквозил рисунок руки, обозначенной волшебной краской, почти рядом были на первый взгляд бегущие прикосновения кисти художника — мазки дробные и, мнилось, почти хаотические. Но стоило отойти от портрета шаг-другой, как вся трепетная живописная масса обретала слитность и почти иллюзорную жизненность. Но, повторяю, как далека была эта правдоподобность от тушеванной и тупой натуралистической перечислительности, которая так иногда поражает глаз неподготовленного зрителя в творениях салонных мастеров, не мудрствующих лукаво, а держащих в своих крепких дланях кисть и муштабель и выводящих не дрогнув, последовательно очи, перси и уста своих почти лубочных див.
Чем больше живешь на свете, чем шире ряд картин, проходящих перед твоим взором, тем все яснее и яснее проявляется одна непреложная аксиома. Как непостижимо близки, хотя, может быть, далеки по манере и по времени, разделяющему их, полотна великих мастеров. Их объединяют присущие всем шедеврам живописи черты — человечность, духовность, трогающая сердце каждого мало-мальски любящего искусство зрителя истина. Непостижимая, щемящая любовь больших художников к природе, к правде, к красоте человека. И пусть кажется, что страшные «Слепые» Брейгеля на первый взгляд полярно отличны от венецианских красавиц Тициана. Пусть зловещий «Расстрел» Франсиско Гойи безумно далек от пленительно солнечных творений молодого Валентина Серова. Но глубочайший смысл, заложенный во всех этих столь разных картинах — утверждение жизни, пусть через отрицание уродства у одних, в песенном утверждении бытия у других. Сила классического наследия, величие реалистической живописи в невероятной эмоциональности, энергии, вложенной замечательными художниками в борьбе за свет, красоту и правду жизни. «Искусство — это не прогулка, это борьба, это схватка», — сказал француз Франсуа Милле. И в этой короткой фразе, написанной, казалось, весьма «мирным» художником, огромный смысл.
Живописец, постигающий эпоху и отражающий ее в своих картинах, не может равнодушно, бездумно, ремесленно фиксировать приметы своей эпохи.
Он творит любя и ненавидя.
Отрицая и утверждая.
И эта его святая приверженность к поискам тайны своего времени, к постижению характера современника, к раскрытию его душевных качеств, к борьбе за светлое начало — гуманизм — и есть та вечная, присущая талантам черта, которая сразу отличает салонные поделки от настоящего искусства.
ФРАНСИСКО ГОЙЯ
Мы находим у Гойи везде на первом плане, в лучших его созданиях, такие элементы, которые в наше время и, быть может, особенно для нас, русских, всего драгоценнее и нужнее в искусстве. Эти элементы — национальность, современность и чувство реальной историчности.
В. Стасов
Кто хоть раз слышал «Арагонскую хоту» великого Глинки, тот никогда ее не забудет. В ней вся Испания.
«Арагонская хота». Как свежи ритмы и инструментовка, как страстны звучания, то меланхолически нежные, то мажорные до буйства! В мелодии «Хоты» слышатся шум потоков, родившихся в теснинах Пиренеев и рвущихся в долину Эбро, голос «бочарроса» — ветра, гуляющего по просторам древней земли Арагона. И над всем этим богатством гармонии царствует лейтмотив танца и нехитрого припева:
«В Малаге есть крепость, в Гренаде есть Алькасар, а в Сарагосе — Косо, на Косо — сарагосцы, в Сарагосе знамениты сами сарагосцы».
В этом припеве сверкающий юмор народа Испании.
Глинка сочинил «Хоту» в Мадриде в 1845 году, она родилась под стук кастаньет, под звон гитар, под цокот каблучков девушек, плясавших любимый танец. Композитор путешествовал по Испании, восторгался огневым темпераментом плясок и песен, в которых раскрывалась душа народа, честная, прямая, гордая.
Знал ли Глинка, путешествуя по земле Арагона, что сто лет назад именно здесь, на родине хоты, в маленьком местечке Фуэндетодос под Сарагосой, родился ребенок, который впоследствии стал выразителем своего времени и великим художником Испании, что его звали Франсиско Хосе Гойя-и-Лусиентес, или просто Гойя? Едва ли, ибо живописца основательно забыли на родине, которая получила прах художника, умершего во Франции, по существу, в изгнании, лишь в 1898 году.
Так бывает…
Но вернемся к истории. 30 марта 1746 года, под неистовый рев разбуженного весною «бочарроса», ветра, несущего жизнь и смерть Арагонии, раздался крик маленького Франсиско — Франчо, как ласково звала его мать.
Кто мог подумать, что сын арагонского «батурро», простолюдина и бедняка, будет почти на равной ноге с королями и герцогами, будет дерзить инквизиции и, главное, останется самим собой в течение восьмидесяти с лишним лет, что трудно в такой стране, как Испания, полной пережитков давно ушедших дней.
В 1773 году в Саламанке состоялся диспут на животрепещущую тему: «На каком языке говорят ангелы между собой и из чего сделано небо — из металла колоколов или оно текуче, как самое легкое вино?».