— Того ученого, при Явар Вакане, сожгли за то, что он вызвал холеру, — вспомнил молодой правитель. — Это что — миф?
— А какое имеет значение, была в то время холера, или не было ее, — усмехнулся Святейший. — Ведь холера случается время от времени, не правда ли? Вот и еще одно доказательство в пользу того, что письменность не нужна: у нас нет документа, удостоверяющего наверняка, вызвал преступник холеру или эпидемия произошла век спустя. Мы знаем только, что его обвинили и сожгли, — не зря обвинили, наверное, раз сожгли. Это истина настолько древняя и широко известная, что всем кажется вполне естественной и даже единственно возможной. Тем лучше для дела: народ будет поддерживать приговор.
— Но, может быть, у этого Амауты вовсе не было преступных замыслов? — сделал еще одну попытку усомниться Инка — отец народа. — Будет ли справедливо предавать его огню?
— Если он не виновен, бог вознаградит его в стране, где нет ни забот, ни печалей, — ответил Святейший.
— Пусть так, — сказал правитель. — Твоя взяла, дядя! Да свершится воля наша и да не будет милости преступившему древний закон.
— Я рад, что мы пришли к общему мнению, — сказал Святейший. — Народ будет доволен, — добавил он, уже стоя в дверях.
До ближайшего праздника оставалось пять полных лун.
Каждый день Амаута что-то терял: веру в правду, в справедливость, в бога, в гуманность правительства, в свой долг перед государством. Только всегда ли потери — зло? Намереваясь строить дом, человек запасает камни, чтобы складывать фундамент и стены. Но если вокруг пустыня, камни становятся бессмысленным грузом: не построить здание на песке. И сбросив их с плеч, только освободишься от тяжести, от гнета, и станешь более жизнеспособен в данных условиях, чем человек, который тащит на себе через пустыню кирпичи.
Настал его день, день праздника и несчастья.
Амауту привели на площадь — пуп города, так же, как город — пуп страны. Привязали, стали ждать. Ждали народ — главное действующее лицо намеченного спектакля. Народа не было, состязания занимали его сейчас согласно программе. Всему свое время. Только отдельные зеваки, из тех, вероятно, которых спорт по причине собственной неполноценности не привлекает, застенчиво околачивались где-то по периметру площади. Что их тянуло сюда — не понять, да и незачем понимать. Не входило это в задание, а задание лейтенанту — молодому, подающему надежды отпрыску хорошей военной фамилии, было дано следующее: обеспечить надежную охрану преступника до того, как его сожгут, и места казни, пока пепел не будет надлежащим образом собран, истолчен и развеян по ветру. Все остальное лежало на ответственности жреца и двух его дюжих помощников. «Где ж он ветер-то возьмет? — лениво размышлял лейтенант о заботах жреца. — Жара такая — мертвый штиль. Только и остается, что к богу с рапортом обратиться».
Собственно, задание было совсем легкое, обеспечить порядок здесь смог бы и ефрейтор. Просто традиция существовала, — проверять всех перспективных офицеров во всех возможных ситуациях. Противно, конечно, но необходимо. Вроде касторки.
Ладно, хоть преступник оказался спокойный. Стоял, запрокинув голову, касаясь затылком столба, и, щурясь на солнце, улыбался. Пока все обходилось, слава богу, без лишних эмоций. Даже скучно стало. Нервно так, неспокойно скучно — зевать постоянно хотелось. «Нехорошо, — убеждал себя лейтенант, — нехорошо. Тоже довод — скучно. Надо быть серьезным и собранным. Наверняка наблюдают откуда-нибудь, зевни лишний раз — заметят, доложат. Выдержки, скажут, нет». А хотелось ему сейчас уйти за город, лечь на сухой глинистый склон и полежать, лениво глядя-не глядя в небо. До вечера. А потом вернуться в город и напиться, ну, последнее-то не уйдет. «На кой пригнали-то так рано? — думалось лейтенанту. — Скульптурную группу изображать? Выправку демонстрировать? Хоть было бы перед кем. Скорее бы все это кончилось. Надоедает. Честное слово, начинает надоедать».
Обязанности лейтенанта четко обусловлены традицией и приказом. Расставив солдат, он должен встать у самого помоста, впереди и чуть справа от преступника. И так — до огня. Когда огонь разгорится, он может отойти, но не больше, чем это необходимо. Только-только, чтоб не поджариться самому. Таков приказ. А приказы не обсуждают, их выполняют.
— Торгуешь? — послышался голос за спиной.
Лейтенант поморщился. «Этого вот только и не хватало для полного счастья, — подумал он. — Сейчас плакаться начнет, на нервы действовать».
— Знаешь, зачем ты тут стоишь, лейтенант? — риторически, не ожидая ответа, спросил преступник. — Ты меня продаешь. Точнее даже, продаешь ты не меня, а зрелище, большое театрализованное представление под названием «Сожжение государственного преступника», — привязанный говорил негромко, но лейтенант стоял от него всего в двух метрах и отойти не мог, не имел права. И не было шума, способного заглушить слова, народ еще не собрался, а потому слышно было каждое слово ясно и отчетливо.
— Вот ты, наверное, сейчас думаешь, — продолжал преступник, — почему это тебя, боевого офицера, человека из первой зоны, поставили сюда выполнять задание, с которым справился бы любой ефрейтор. Думаешь? Так вот, сейчас ты — реклама. А реклама должна быть яркой, броской. Иначе товар не продашь, это любой торговец знает. А продавать будет кому — сюда соберется море публики. Еще бы! Шестеро солдат, лейтенант… Наверное, что-то интересное. К тому же власти так добры, что не берут за это зрелище денег. Публика валом повалит на дармовщинку — и ошибется, как всегда. Расплачиваться за сегодняшнее зрелище она будет всю жизнь, страхом и послушанием. А ты и вправду похож на витрину, лейтенант: бляшки начистил, значки нацепил, побрился гладко. Как на свидание. Все верно, хоть и придет на это свидание не одна какая-то конкретная девица, а толпа. Но и толпа, она — женщина: капризна и истерична, любит силу, энергичность, жестокость, любит яркое, хорошо воспринимает, когда ей льстят и когда на нее прикрикнут. У этого задания, которое ты сейчас выполняешь, лейтенант, есть одна хорошая сторона — сегодня вечером уйма женщин захочет принадлежать тебе. Если, конечно, ты сможешь простоять до конца вот так: прямо, упруго и мужественно. Только боюсь, что для тебя самого этим вечером все женское внимание будет ни к чему, вряд ли ты окажешься еще на что-то способен сегодня. А вот напиться — да, напиться рекомендую. Большое облегчение для нервов — напиться вовремя. А то еще, чего доброго, заснуть не сможешь.
Амаута развлекался.
Последние полгода он просидел в одиночке. Кормили там неплохо, сначала это даже вселило в него надежду, но, подумав, он сообразил, что к чему, и радоваться перестал. «Товарный вид придаете?» — спрашивал он тюремщика, который молча просовывал в оконце — три раза в день — положенный паек смертника. Тюремщик не отвечал. За полгода у Амауты было время поразмыслить о том, о сем, но не с кем было поговорить. По разговору он скучал, по собеседнику — пусть глупому, пусть молчаливому. Он даже вспоминал с сожалением о том времени, когда шло следствие. Пытки стерлись, потускнели в его памяти. Да, были пытки, но была и радость общения, пусть жалкая радость, пусть квазиобщения, но была. Если бы к нему в камеру посадили любого человека, уголовника или даже провокатора, он был бы счастлив безмерно. Но смертник должен в одиночку обдумать всю свою жизнь, свои ошибки — чтобы полнее воспринималась милость прощения.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});