Деннант бросилась к фотоаппарату и уткнулась в него носом.
– Вот сейчас свет просто идеальный, – послышался из-под черного покрывала ее приглушенный голос. – Я уверена, что жизнь среди порядочных людей окажет на него поистине чудодейственное влияние. Он понимает, конечно, что кушать он будет отдельно.
Теперь, когда его усилия увенчались успехом и подопечный его получил место, где требовалось оправдать доверие, Шелтону оставалось лишь надеяться, что все сойдет благополучно; он инстинктивно чувствовал, что Ферран хоть и бродяга, но слишком уважает себя, чтобы отплатить за все черной неблагодарностью.
В самом деле, как и предвидела миссис Деннант, которая отнюдь не лишена была здравого смысла, все устроилось превосходно. Ферран приступил к исполнению своих обязанностей по обучению маленьких Робинсонов французскому языку. А в Холм-Оксе он безвыходно сидел в своей комнате, которую день и ночь прокуривал табаком, и только в полдень появлялся либо в саду, либо, если шел дождь, в кабинете, где давал уроки французского языка юному Тоддлсу. Вскоре он стал завтракать вместе с хозяевами; произошло это отчасти по ошибке Тоддлса, который, видимо, считал такое положение вещей вполне естественным, а отчасти благодаря Джону Ноблу, приятелю Шелтона, который приехал погостить в Холм-Окс и обнаружил, что Ферран невероятно интересный человек (впрочем, он всюду обнаруживал каких-нибудь невероятно интересных людей). Поминутно отбрасывая волосы со лба, он рассуждал о Ферране своим ровным унылым голосом, с воодушевлением, которого как будто сам немного стеснялся, словно говоря: «Я, конечно, знаю, что все это очень странно, но, право же, он такой невероятно интересный человек!» Нужно сказать, что Джон Нобл был политическим деятелем и принадлежал к одной из тех двух своеобразных партий, члены которых всегда чем-то очень заняты, необычайно серьезны, неподкупно честны и вдобавок органически враждебны чему бы то ни было своеобразному, ибо боятся преступить границы «практической политики». Поэтому Нобл, несомненно, внушал доверие; он интересовался только тем, что могло принести ему прямую выгоду, обладал удивительной порядочностью и слабо развитым воображением. С Ферраном он беседовал на самые разнообразные темы – как-то раз Шелтон услышал, что они спорят об анархизме.
– Ни один англичанин не одобряет убийства, – говорил Нобл мрачным голосом, который так не вязался с его манерой задорно держать свою красивую голову, – но в главном анархисты абсолютно правы. Рано или поздно наступит такое время, когда собственность будет поровну поделена между всеми. Я симпатизирую анархистам, но не их методам.
– Простите, – перебил его Ферран, – а вы знаете хоть одного анархиста?
– Нет, – ответил Нобл, – конечно, нет!
– Вы говорите, что симпатизируете им, но как только дело дойдет до действий…
– Ну и что же?
– О мосье, анархисты действуют не только рассуждениями.
Шелтон почувствовал, что Феррану хотелось добавить: «А и сердцем, легкими, печенкой». Он стал вдумываться в то, что хотел сказать Ферран, и ему показалось, что вместе с дымом тот выдохнул слова: «Да что вы знаете о нас, отверженных, вы, английский джентльмен с блестящим положением, насквозь пропитанный предрассудками своего класса! Если вы хотите понять нас, вы тоже должны стать отверженным – для нас ведь это не игрушки».
Разговор этот происходил на лужайке, после того как Ферран кончил свой урок с Тоддлсом. Джон Нобл продолжал упрямо доказывать молодому иностранцу, что у него, Джона Нобла, много общего с анархистами, а Шелтон направился к дому, но из-под развесистого каменного дуба раздался голос, окликнувший его по имени. Там, на траве, с трубкой в зубах, сидел по-турецки человек, который прибыл накануне вечером и сразу поразил Шелтона своей дружелюбной молчаливостью. Звали его Уиддон, он только что вернулся из Центральной Африки; это был загорелый мужчина, крепкий, худощавый, с тяжелым подбородком и спокойными добрыми глазами.
– Простите, мистер Шелтон, – начал он, – не могли бы вы сказать мне, сколько нужно давать прислуге на чай; за десять лет отсутствия я перезабыл все эти тонкости.
Шелтон сел рядом и, бессознательно подражая позе Уиддона, тоже скрестил ноги, что оказалось очень неудобным.
– Я слушал, как этот мальчуган занимался французским, – сказал новый знакомый Шелтона. – Я совсем забыл этот язык. Чувствуешь себя страшным тупицей, когда не знаешь ни одного языка.
– А разве вы не говорите по-арабски? – спросил Шелтон.
– Да, я знаю арабский и еще два-три туземных диалекта, но они не в счет. Какое любопытное лицо у этого учителя!
– Вы находите? – с интересом спросил Шелтон. – У него была любопытная жизнь.
Путешественник вытянул руки вперед, положил ладони на траву и с улыбкой посмотрел на Шелтона.
– Я назвал бы его непоседой, – сказал он. – Даже в Центральной Африке мне доводилось встречать белых, во многом похожих на него.
– Вы поставили правильный диагноз, – сказал Шелтон.
– Мне всегда жаль таких людей. Обычно в них бывает немало хорошего. Но они сами себе враги. Плохо, когда человек не делает ничего такого, чем он мог бы гордиться.
На лице его появилось выражение жалости.
– Вот именно! Я много раз пытался выразить это словами, но не мог, – сказал Шелтон. – Скажите, это неизлечимо?
– Думаю, что да.
– А можете вы объяснить почему?
Уиддон задумался.
– Мне кажется, это происходит потому, что у таких людей слишком развита способность критически смотреть на мир. Нельзя научить человека гордиться своей работой – это чувство врожденное.
И, скрестив руки на груди, Уиддон глубоко вздохнул. Он сидел в тени под густой листвой, глядя на освещенный солнцем сад, – типичный англичанин из тех, что сохраняют бодрость духа, а тело изнуряют тяжелым трудом где-нибудь на краю света.
– Вы представить себе не можете, как хорошо быть дома! – сказал он, широко улыбаясь. – Только когда живешь вдали от родины, начинаешь по-настоящему любить ее.
Впоследствии Шелтон часто вспоминал характеристику, которую Уиддон дал бродяге, – снова и снова он сталкивался со способностью Феррана подвергать все тонкой и острой критике, за которую его главным образом и считали невероятно интересным, хотя порой и малоприятным.
В доме гостил школьный приятель Шелтона со своей женой; эта пара могла служить примером идеального супружества. Они всегда были такие спокойные и веселые, что невозможно было представить себе их ссорящимися. Шелтон, чья спальня примыкала к их комнате, слышал, как они разговаривали по утрам тем же тоном, что и за завтраком, и смеялись точно таким же смехом. По-видимому, они были вполне удовлетворены своей жизнью; общество поставляло им убеждения точно так же, как универсальные магазины поставляли все необходимое для жизни. Их в меру красивые и в меру добрые лица, выражение которых быстро и безотказно изменялось в соответствии с любыми обстоятельствами, стали так раздражать Шелтона, что, оказавшись с ними в одной комнате, он старался