Да один бы день – можно, но – всегда теперь?..
Невыволакиваемо.
Но было и совестно, и – жаль Алину. Он – искренне хотел быть сегодня добрым и внимательным. Но – мёртвый весь.
Жаль было её, а особенно остро стало жаль, когда она чуть не расплакалась над этим бурым рисом, не шедшим в горло, – неужели она не была достойна лучшего дня рождения?
Видел, что всё сползает и губится, – и ничего не мог исправить. Не было сил исправить свой вид, свой тон. (Мёртвый-то мёртвый – а в самой глубокой точке груди, уже не во всю грудь, – держал, сохранял Ольду, она тут в нём вилась.)
Хоть бы отсюда в Москву вырваться вечером! – так нет, дождёмся славной погодочки.
Заперты в квадратной комнатушке, обречены быть вдвоём, вдвоём.
Такой мёртвый, что именно притворяться – труднее всего. Да и как же теперь – всю жизнь прятаться? Ведь от Ольды он ни за что не откажется – и значит, всю жизнь вот так?
Да – спину бы разогнуть! Насколько бы благородней – сказать сразу, самому, и никогда больше не таиться!
Проскочила в голове эта вагонная история: как тамбовская Зинаида заставляла своего инженера с первого же раза – всё сказать жене! И как, ещё в вагоне, когда к Георгию ни с какой стороны не относилось, ему показалось правильно.
Что значит «принято»! В таких положениях извечно принято непременно лгать. А – почему? А насколько душе просторней: сказать правду – и распрямиться. Человек человеку – неужели не может сказать правду?
Так подошёл он всем чувством – но не решился бы. Если б уехали в город – обошлось бы. А когда их заперла тут непогода ещё прежде вечера, да Алина сама наступила с вопросами, а он представил, как неизбежно им сейчас вместе лечь…
Непроговариваемо языком это было, слов не найдёшь, – а ещё выступило: а ей-то всё это – за что?.. Уж она-то была не виновата – а разбивалось об неё.
А – сказал.
Никакого нового выражения как будто не появилось в глазах Алины – ни «дальше, дальше!», ни «молчи, не хочу!». Только больше раскрылись – и принимали. Живые осмысленные серые глаза, привычные к пониманию.
Полнообъёмно и он смотрел на жену (косым зрением ещё видел и свою шашку на стене).
Она не вскрикнула. Не исказилась. Даже не сморщила лба.
Улыбка! Улыбка недоумения растянула ей губы:
– То есть ты…? То есть она тебя…?
Что Алина не вскочила, не вскричала, не взбуйствовала – так пронзило Георгия, так расположило к ней, куда и девалось отчуждение этих суток! Он пересел к ней рядом, на её кровать, и разглаживал край волос на виске:
– Но это не значит, что я тебя разлюбил… Это – совсем не значит.
Боже, неужели так тихо обойдётся? Неужели так просто можно объясняться с разумными женщинами?
Алина мягко склонилась, склонилась – и головой на подушку.
Его рука и туда доставала. Он гладил ей плечо. Свежезавитые волосы. Новая, новая нежность к жене заливала его. Благодарность, что она может понять. Что за женщина! В каких высоких отношениях можно быть!
Нежное примирение как бы застигло их тут – и осенило.
Она заплакала. Но – тихо, покорно. Без взрыда, без упрёков.
– И неужели именно Петербург? – вдруг по-детски, тоненько пожаловалась Алина, первые её слова. – Город, где мы так хорошо с тобой жили? С которым столько связано?
В смягчающей тишине такое наступило облегчение сразу, такое облегчение – вседушевное, всетелесное, будто именно вот этой женщины, лежащей тут, он десять лет добивался, добивался, и наконец… Как опять любил её! Этой мёртвости его вчерашней, сегодняшней – как не бывало.
– Тебе – очень хорошо было с ней? – спросила Алина даже не шёпотом, а дыханием.
– Очень, – честно, просто ответил Георгий.
– Так – или вообще?
– Да и… вообще. Ярко.
Алина долго молча лежала, закрыв глаза. Пересев ещё ближе, он нежно гладил ей висок, задевая резное ушко, гладкую молодую кожу щеки.
Она – тонкая родилась. Тонкая.
Так тихо было у них, что через двойные стёкла слышались все завеванья там, снаружи, шорох крупы, ударяемой в окна.
– А что – вообще? – прошептала Алина, не открывая глаз. – Она играет на рояле?
– Нет, – смирно, тихо отвечал Георгий. – Но очень интересно толкует музыку, разбирается тонко. Вообще умная, широко образованная. – И незачем было больше, но его несло говорить об Ольде: – Сложная. Духовно-напряжённая. Не склоняется перед господствующими мнениями. У неё такие глубокие, самостоятельные взгляды на историю, на общество…
Этими открытыми похвалами он и себя защищал, оправдывал. Алина любит умных людей, а Ольда так блистательна! – не восхититься ею не может даже и женщина. Как легко, как ласково можно было бы жить на земле, если б люди немного больше понимали, принимали, уступали взаимно.
– Кто ж она? – так же тихо, ласково спросила Алина, уже открыв глаза, но не ища его взгляда.
Вот не думал Георгий. Не ожидал, что при начале же разговора будет прямо спрошено – кто? Не ожидал, но и от Алины ж он не ожидал такого смирения, такого честного желания понять. А уж если начал – рано или поздно всё равно назвать, почему не сейчас? Даже музыка была в том: назвать это имя вслух.
Но почему-то не выговаривалось. Что-то остановило.
Алина с подушки – глубоким, отплакавшим, спокойным взглядом изучала его.
Он опустил глаза.
Кажется, отвела взгляд. Щекой на подушке беззвучно лежала.
И сам додумывая, и вслух:
– Алочка! Я и мысли такой не имею, чтобы с тобой… расстаться… Я не… Но и… Мне по сути…
Он задумчиво гладил завиток на её затылке.
Она опять подняла голову. Никакого следа слез! – она ничуть не плакала сегодня! Гордое лицо её горело. Глаза были напряжены, полусмежены:
– Скажи, а Вера – знает?
Он удержался, чтобы не вздрогнуть. Совсем неожиданный вопрос. Веренька знает, понимает, конечно, хотя об этом прямо ничего не говорено. Знает! – но! укол в сердце: вот этого Алине говорить нельзя! Ах, не успел насладиться правдивостью – и вот уже надо отрекаться и лгать, да быстро, да правдоподобно под допытчивым взглядом:
– Нет, что ты! – уверенно, твёрдо. – Конечно нет!
Да раз прямо не говорено – так и не знает, верно. Не такую правду сказал – уж в этой-то маленькой можно поверить?
Поверила?
Даже вспотел. Вот попал. Вот так и поживи по правде.
Медленно села.
Сухо, строго:
– Что ж. Лучше – это. Лучше это, чем чёрствость, как я приписывала тебе.
Раздельно:
– Я – за тебя – рада.
А тишина была во всём пансионе – глубинная. Оттопились все печи, не стукали кочерги, чугунно отзвонили закрываемые заслонки. Не шаркали по коридору.
Тем яснее слышалось, как струйка воды ударяет по жестяному заоконнику. Значит, и таяло тут же.
И опять, сухо:
– Выйди, пока я лягу.
Он удивился.
Со взглядом женщины знающей и много старше него, она объяснила совсем не гневно, даже дружески:
– Я была с тобой, как с собой. Больше – уж так не будет.
53
Алина низвергнута. – Зачем сказал? – Чужесть и близость. – Приди ко мне!Она чувствовала себя совсем ребёнком: навалилось горе вдруг такое большое и безпощадное, что детских рук не хватает – поднять его, из-под него выбраться. Она так хотела хорошего! – славненькой, светленькой, ровной, уютной жизни, – а горе свалилось и всё передавило.
И особенно – эта сторона, о которой хотелось бы никогда ни с кем даже не говорить, – стыдно, низменно и не нужно, – и вот так безжалостно оно вламывалось теперь. Не давая оставаться в высшей сфере жизни.
Слёзы лились мягко и много.
А – как надо было? А – что надо было? Этого нигде не узнать. И никому не сознаешься, что не знаешь.
Но она была низвержена. Она перестала быть Несравненной! Она перестала быть Единственной!
Лились слезы по ушедшей милой жизни, которая уже теперь никак не могла восстановиться прежняя. Даже утреннего сегодняшнего – такого сдержанного, скромного кусочка счастья – уже нельзя вернуть.
С чего день начался – и чем кончился! Да уже вчера было всё разгромлено, но Алина не догадалась. Она так старалась сегодня с утра стать весёленькой, простить его, уже разбитую чашку стянуть ниточками – и пить из неё праздничный напиток. Всю жизнь она хлопотала, устраивала любовь – и сегодня так же. Как крылышками рвалась она к озеру, в лес…
Но откуда это в нём нашлось? Ведь у него так атрофированы чувства, разве в нём есть способность Большой любви?
Слезы лились – и снаружи плакало небо. Безутешно плакало, хлестало по окнам.
Она перестала быть – Жемчужинкой! Она перестала быть – Полевой Росиночкой!
И это неизбежно увидят и поймут другие, разве это можно скрыть?! На его измене откроется всем, что она – уже не «лучшая из лучших жён».
Он даже не понимает – чтó он разрушил! Как он ещё пожалеет! Как он не найдёт замены прежнему!
Вера – уже конечно знает, Жорж солгал! Вера конечно видела что-нибудь или отлично догадалась, этого нельзя не заметить.