— Этак мы потеряем армию, Олексин: солдат не должен видеть пьяного офицера. А уж коль начнет пить с ним, в атаку его не поднимешь.
— Они хоть за разными столами, Совримович. Вы посмотрите направо.
Правее них за большим графином ракии сидели худой, сморщенный старик в русском полковничьем мундире и рослый краснорожий волонтер. Оба одинаково навалились на столик, едва не касаясь друг друга низко склоненными лбами, и одинаково молчали.
— Держу пари, это и есть полковник Устинов, у которого мне надлежит принимать роту.
— Я вам не пешка! — вдруг побагровев, крикнул полковник. — Да-с, не пешка! Я — русский офицер, я тридцать лет верой и правдой! Да-с! А меня — в пешки, в пешки! Почему не русские командуют, почему, я вас спрашиваю? Почему? Интриги, господа? Не позволю! Не позволю, чтоб русский мундир… — Он ткнул солдата в плечо. — Ты видишь этот мундир? Видишь?
— Так точно, — невнятно пробормотал солдат, привычно думая о своем. — Как же. Мундир — это точно.
— Этот мундир свят, — с пьяной проникновенностью сказал полковник. — Он вознесен волею его императорского величества и матушки России. Вознесен! Во всех столицах славой покрыт. Во всех, милостивый государь, не извольте спорить. Все — дерьмо, только русские воюют. Только русские! А меня — в подчинение. К кому? К австрийскому сербу?
— Ах ты горе горькое! — крикнул солдат, хватив кулаком по столу.
За столиком воцарилась тишина. Полковник долго и тупо глядел на собутыльника пьяными красными глазками.
— Горе? Какое у тебя может быть горе, дубина?
— Детки мои, детки, — всхлипнул волонтер. — Троих оставил. Троих!
— Детки?.. Да. Наливай. Наливай, Белиберда, за деток. Ты зачем сюда ехал? Какая твоя идея?
— Чего?
— Доложи.
— Я, это… Турку бить!
— Молодец! — Полковник чокнулся глиняной кружкой и лихо отправил ее содержимое в неаккуратно заросший рот. — Я православный, милостивый государь, да-с. И горжусь! Когда российский человек жизни своей не щадит, извольте в ножки ему за это. В ножки! А мне — роту. Роту! А серб воевать не хочет. Ты заметил? Не хочет, подлец этакий!
— Не хочет, Зиновий Лукич. Ох-хо-хо! — громко вздохнул солдат и пригорюнился. — А у нас на семь сел один вол, да и тот без рог.
— Не сметь! — строгим шепотом сказал полковник. — Не сметь отчизну порочить. Не сметь!
— Да нешто я… — растерялся солдат.
— Не сметь! — Полковник строго погрозил пальцем, хлебнул из кружки и сказал уже более спокойно: — Мне говорят: снимайте мундир, потому сербы косятся. А зачем? Зачем мне снимать мундир? Я — русский полковник с мундиром и пенсионом в отставке. Я — кавалер российских орденов! Я служил беспорочно тридцать лет! Я по Белграду в мундире ходил, я у Черняева в мундире ходил, я и здесь в мундире хожу. Пусть видят, кто их от турок спасает, пусть! Нате, мол, смотрите! Я — русский полковник. Русский! И не сметь здесь отчизну порочить. Не сметь!
— Виноват, ваше высокоблагородие.
— То-то. Наливай, Белиберда. Белиберда ты и есть.
Отставной полковник кричал, стучал по столу, призывал свидетелей, но в переполненной кафане никто не обращал на него внимания. То ли потому, что в нем видели завсегдатая, к которому привыкли, то ли потому, что здесь вообще было принято ничему не удивляться и ни к чему не прислушиваться, то ли потому, что Устинов был скандально обидчив и никто не хотел связываться с ним. Как бы там ни было, а кафана жила своей жизнью: у окна волонтеры вслух читали письмо из дома, обсуждая каждую новость; в углу негромко пел под гитару молодой офицер; из-за дальнего стола доносился хохот: там рассказывали что-то веселое и, судя по отдельным словам, весьма соленое. И, возможно, именно поэтому полковник и повышал голос до крика.
— Удивительно, Совримович: чем благороднее идея, тем она беззащитнее. Возле нее вдруг оказывается такое количество спекулятивной гнуси, что диву даешься, как ты сам до сей поры еще не изверился в ней. Причем, заметьте, за границей это как-то особенно бросается в глаза.
— Либо мы уведем его, Олексин, либо уйдем сами, — сказал Совримович. — Меня тошнит от его патриотизма.
— Попробую, — вздохнул Гавриил.
Он нехотя поднялся, оглядел зал, прикидывая, на кого можно тут рассчитывать, если разразится скандал, не встретил ни одного взгляда и, помедлив, подошел к Устинову.
— Честь имею представиться, господин полковник: поручик Олексин. Назначен командиром роты, которую вам надлежит немедля сдать мне.
— Немедля? — Полковник, тупо моргая, смотрел на него снизу вверх, пытаясь осознать, что услышал, и хотя бы частично разогнать хмель. — Вторая отставка. А известно ли вам, милостивый государь…
— Мне известно, что мы на войне, где промедление недопустимо.
— Совершенно верно. — Полковник тряхнул остатками седых волос. — Садитесь, поручик. Начнем.
— Я не обсуждаю служебных дел в присутствии денщиков, господин полковник.
— Совершенно правильно. — Полковник опять тряхнул головой. — Я его Белибердой зову. Как твоя фамилия, Белиберда?
— Валибеда! — гаркнул солдат.
— А я его — Белибердой. Белиберда и есть. Садитесь, поручик. Вы не имеете права пренебрегать. Я старше чином и… и возрастом, да-с! И на мне, изволите видеть, русский мундир.
— Так не позорьте его, господин полковник, — тихо сказал Гавриил.
— Я? Позорю? Я?..
Качнувшись, Устинов встал. Он был невелик ростом, и Олексин по-прежнему созерцал его розовую лысину, опушенную седыми, вразнобой торчащими космами. Лысина эта стала апоплексически наливаться кровью, а полковник, наоборот, бледнел, точно кровь его, минуя щеки, вся без остатка ринулась в голову.
— Я позорю? Я?.. Нет-с, милостивый государь, вы позорите. Вы! Мундирчик-то скинули? Скинули? На волонтерское тряпье заменили? А я — нет-с! Вместе с кожей, только вместе с кожей! С сербами заигрываете? С немчурой? С полячишками? Со всеми заигрываете, о демократии рассуждать позволяете, о свободе! Книжечки, в отечестве запрещенные, почитываете, разговорчики разговариваете — тем и Россию позорите. Да-с! Не сметь! Позорите! Тем позорите, что под сомнение ставите. Все — под сомнение, даже власти предержащие. Наслышан, многому наслышан и от студентиков, и от жидовствующих, и от демократов, и от господ офицеров, как сие ни прискорбно. Вот что Россию позорит: сомнения. Сомнения ее позорят, сударь, а во мне нет сомнений. Ни грана нет, и я не позорю, а утверждаю. Наш, российский дух утверждаю, нашу веру во власти верховный, нашу силу через мундир сей утверждаю. И не сметь мне, не сметь!
— Через пьянство утверждаете, полковник? — шепотом сказал Гавриил. — Через пренебрежение ко всем и вся? Через постыдный маскарад? Вы компрометируете нас. Даже не нас, нет: вы Россию компрометируете, ее порыв, ее искренность. Вы…
— Молчать! — Полковник затрясся. — Да я вас… На дуэль! К барьеру! Через платок, через платок-с!
— Я не стреляюсь с пьяными стариками.
Кажется, в кафане стало тихо. Или это только показалось Гавриилу: ему тоже бросилась в голову кровь, и он не видел и не слышал никого, кроме этого трясущегося красного полковника.
— Заставлю! — со смешком, нараспев проговорил Устинов. — Заставлю!..
Он замахнулся. Олексин непроизвольно дернул головой, но поднятую руку полковника уже перехватила молодая и крепкая рука.
— Спокойно, Устинов, — негромко сказал невысокий плотный офицер. — Вас уже трижды выбрасывали отсюда, а сейчас выбросят в четвертый раз, если вы не образумитесь.
— Ах, господин капитан Брянов! — Устинов пытался раскланяться, но это ему плохо удалось, так как Брянов по-прежнему крепко держал его руку. — А как с нигилистами-то, отчизны лишенными, беседки вели — знаю. Знаю, Брянов, знаю! В Сибирь пойдете, сударь, в Сибирь!
Но капитан не обращал на него внимания. Он в упор смотрел на краснорожего Валибеду, и под этим взглядом собутыльник полковника спрятал бессмысленную улыбку и заметно сник.
— Встать! — негромко скомандовал Брянов. — Забирай своего барина и марш отсюда.
Валибеда привычно встал, но, посмотрев на Устинова, опять глупо заулыбался:
— А может, не хотят они? Не желают уходить?
— Выполняй. Ослушаешься — завтра же, пьянь тыловая, в строй переведу. В такое пекло окуну — мать с отцом забудешь.
Валибеда глубоко вздохнул, точно собираясь с силами. Достал из кармана потрепанный кошелек, долго копался в нем, выудил несколько монет и положил на стол.
— Три хранка, — сказал он. — Тут за прошлое, значит.
Подошел к полковнику, с привычной ловкостью подхватил так, что ноги Устинова уже не касались пола, и вежливо повлек к выходу.
— Куда? — кричал полковник, стуча сухоньким кулачком по гулкой спине денщика. — Не желаю!
— Бай-бай, — сурово пояснил волонтер.
Кафана весело смеялась. Брянов с улыбкой глянул на Олексина:
— Не стоит из-за этого расстраиваться, поручик.
— Благодарю вас от всего сердца, — с чувством сказал Гавриил. — Я рисковал получить пощечину, на которую не мог бы ответить.