— Отец, султан, помогите! — крикнул Мустафа, может, впервые в жизни обращаясь с просьбой, и не к кому-нибудь, а к человеку, смерти которого ждал чуть ли не со дня своего рождения, которого презирал и не любил. — Ваше вел…
Готов был кинуться под защиту султанской руки, упасть ниц к подножию трона, на котором так часто видел себя уже и не в грезах, а наяву, но в это время сзади, из-за спин громадных султанских телохранителей, подкрался к Мустафе придворный вельможа Зал Мухаммед-паша, сноровисто набросил шах-заде на шею тонкий шелковый шнурок, изо всех сил стянул его, и султанский сын упал на ковры.
Сулейман не пошевельнулся. Смотрел, как заворачивали тело Мустафы в ковер, как выносили из шатра. Потом велел позвать визирей, великого муфтия и великого нишанджию и писать фирман о наследнике престола. Наследником провозглашался самый старший сын султанский — шах-заде Селим.
В выборе наследника советоваться Сулейману было не с кем. Хасеки была далеко, да он и так знал ее мнение: склонялась сердцем к Баязиду, потому как напоминал ей самого султана, единственного мужа, которого должна была любить. Собственно, выбирать было не из кого. Было пятеро сыновей, осталось два. За Селима говорило старшинство. Кроме того, в нем есть необходимая степенность, можно сказать, султанская почтенность. Баязид слишком легок, юрок, добычлив, неутомим, непоседлив, казалось бы, настоящий воин и внешне даже похож на своего отца в молодости, но не унаследовал от султана глубоко скрытой неподвижности, способности к упорному размышлению. Кто не умеет сидеть на месте, не умеет думать. Мудрость в сдержанности, неторопливости, в умении сосредоточиться. Он, Сулейман, умел это делать даже в походах. Баязид не способен к этому даже в тот момент, когда задерживается на некоторое время на одном месте. Все у него вразброс — мысли, настроения, увлечения. Даже гарем свой он как-то умудряется разбросать так, что часть одалисок всегда оказывается там, где он выныривает: то в Стамбуле, то в Брусе, то в Конье. Уже успел родить четверых сыновей со своими женами, ждет, кажется, пятого в Брусе. Даже в этом словно бы сходен с султаном, но одновременно и отличен, потому что Сулейман держал свой гарем (пока держал) на одном месте, в царственной неприкосновенности, как и надлежит для двора падишаха, а этот развозит по всей империи.
Селим не таков. Правда, не очень обременяет себя государственными делами, проводит время на охоте да в пьянстве, пропадает в гареме, предаваясь безудержному сладострастию, но зато всегда на месте, не мечется, знаешь, где его найти, есть в нем внутренняя сдержанность, столь милая сердцу Сулеймана, а еще милее внешность Селима, который словно бы повторил свою неповторимую мать лицом, волосами, ослепительностью кожи.
А наследниками властелины всегда провозглашали тех, кто милее их сердцу. Так, Чингисхан назвал своим преемником Угедея, Тимур — Улугбека.
Войско узнало о смерти Мустафы еще в ту же самую ночь. Крик и вопли стояли над лагерем до утра. Янычары кричали, что все это происки султанского зятя, и требовали у султана головы Рустема. Рустем и здесь остался верен своему обыкновению. «Мышь, рожденная в мельнице, грома не боится», — сплевывая себе под ноги, посмеялся он на диване.
Сулейман слишком хорошо знал своих янычар, чтобы не удовлетворить их требования. Всю жизнь сопровождали они его, были самыми верными, но одновременно и самыми непокорными, всегда недовольными, всегда чего-то требовали, и он давал им каждый раз не то, чего хотели, каждый раз обманывая, но умело удовлетворяя самых завзятых крикунов то лаской, то подкупом, то обещанием. Обманул и на этот раз. На диване отобрал государственную печать у Рустем-паши, велел ему немедленно возвращаться в Стамбул, а великим визирем назвал хитрого Ахмед-пашу, хотя все думали, что уже на этот раз печать окажется за пазухой у Мехмеда Соколлу, который столько лет угождал шах-заде Селиму. Но султан понимал, что войско не примет взамен жестокого Рустем-паши, может, еще более грубого Соколлу. Они могли удовлетвориться лишь человеком мягким, а именно таким и был Ахмед-паша.
После этого султан пошел в Халеб, где намеревался провести зиму, чтобы ранней весной ударить на шаха кызылбашей. Сыновья Селим, Баязид и немощный Джихангир ехали следом за султаном. Из Амасии вывезли гарем Мустафы и Махидевран, они целых два месяца добирались в Брусу, где кизляр-ага Ибрагим задушил единственного сына Мустафы, семилетнего Мехмеда. Бывшая Властительница Века, Весенняя Роза Махидевран еще двенадцать лет оплакивала сына и внука, жила всеми забытая, чуть ли не нищенствуя, зато все же дождалась смерти своей соперницы и врага и этим должна была довольствоваться.
Роксолану же с течением времени обвинят в смерти Мустафы те, кто был слишком далеко от этих событий, хотя опираться в своих обвинениях будут только на догадки и выдумки, сваливая на худенькие плечи этой измученной женщины еще и бремя смерти сына чужого, будто не разрывалась ее душа от смертей сыновей собственных.
«Степами йтиму, як голубка густиму».
Джихангир
Узкоплечий, как птица, бессильный и беспомощный, он проявлял удивительную враждебность к людям и вещам. Не терпел возле себя ничего, кроме ковра на полу, даже подушки выбрасывал прочь, метался, горел, впадал в бессознательное состояние, оживал лишь на короткое время, но ничего не понимал, не хотел знать, не слышал, не боялся даже грозного имени султана. Что ему султан? Ему сказали, что Мустафа убит. Он не поверил, вскоре забыл о Мустафе, когда же вспомнил, то засмеялся от собственной мудрости, ибо разве же не говорило ему предчувствие, что самый старший брат будет убит? Об этом сказано даже в Коране: «И быть ему убиту! Как он рассчитал! И еще быть ему убиту! Как он рассчитал! Потом он посмотрел! Потом нахмурился и насупился, потом отвернулся и возвеличился…»
Все записано в книге книг. И о нем, Джихангире, точно так же. И убьют его, потому что не жесток, а еще потому, что сам не убийца. Тужу по тебе, брат мой, Мустафа. Был ты добр со мной, любовь твоя для меня превосходила любовь женщины. Если бездонная пустота скрывается под всем, то что же тогда есть жизнь, если не отчаяние? Если нет никаких святых уз, объединяющих людей, если поколение за поколением исчезают, будто листья в пущах, если человек исчезнет, как пение птицы в лесу, как корабль в море, как вихрь в пустыне, если вечное забвение подстерегает свою добычу, то зачем жить?
Счастье не является человеческой приметой, потому глубоко-глубоко, в самых отдаленных закоулках этого счастья, непременно живут отчаяние и страх перед ничем. Потому глухой непокой жил в его душе еще с малых лет, и ничто его не увлекало, ни на чем не мог сосредоточиться, внезапно охватывала дикая тоска, и он, изнемогая, метался из стороны в сторону… Какие-то странные видения мелькали перед глазами, серебро звенело в душе, потом ее засосала болотная тина, потом… Разноцветье плыло сквозь него, как сквозь разноцветье окон Топкапы. Синее, зеленое, чаще всего красное, как сок граната, как кровь, как цвет жизни. Тепло и восторг. Боль и пожар в душе. Может, горело в нем все, что не смогли сжечь султаны? И когда Мустафа от доброты сердечной дал ему зеленоватые шарики забвения, Джихангир познал состояние человека, будто попавшего в знакомый дом, где жил давно, только не знал, что живет там. И всегда слышал там веселую песенку: «Дем деми — хайдер, сахиби — календер, мюнкире — некир»[20]. Не знал только, что такое «дем»[21], хотя и слыхал, что даже сам падишах употребляет его для возвеселения духа. Дем печально-зеленый, как мир ислама. Цвет напряжения, возбуждения. Гигантские равнины, могучие горы, пылающие небеса, молнии, бури всесветные. А что такое человек? Бездонными ночами мчат его огненные кони. А куда? В страну серебристых облаков, тонконогих скакунов и тонкостанных дев? А пыль на дорогах до самого неба. На каких дорогах он потерял себя? В каком бреду потерял и загубил? И где его любимый брат Мустафа, который должен дать ему щепотку дема, чтобы внутри все гудело и горело, и земля вокруг тоже загудит, как орган греческий? И тогда жестокие синие звери, терзающие ему сердце, станут розовыми, и весь мир наполнится тонами прозрачно-алыми, тепло-желтыми, мягко-зелеными…