— Вы правы, — сказал г-н Фремон, — применение смертной казни недопустимо с тех пор, как с ней перестали связывать идею искупления, — идею чисто богословскую.
— Президент наверное даровал бы помилованье, — заметил с важностью Леон, — да преступление-то уж слишком ужасное.
— Право помилования было одним из атрибутов божественной власти, — сказал г-н Бержере. — Король пользовался им лишь потому, что стоял выше человеческого правосудия, как представитель бога на земле. Это право, перейдя от короля к президенту республики, утратило свой основной характер и свою законность. Теперь оно — проявление власти, лишенное почвы, судебное действие, стоящее вне правосудия, а не над ним; оно допускает произвольную юрисдикцию, неизвестную законодателю. Обычай сам по себе хорош, ибо спасает несчастных. Но имейте в виду, что он потерял свой первоначальный смысл. Милосердие короля было как бы милосердием самого бога. Но можно ли вообразить себе господина Феликса Фора с атрибутами божества? Господин Тьер[166], который не считал себя помазанником божьим и действительно не был коронован в Реймсе, сложил с себя право помилования и передал его комиссии, получившей полномочие быть милосердной за него.
— Ну, ее милосердие было слабовато, — сказал г-н Фремон.
В лавку вошел молоденький солдат и спросил «Образцовый письмовник».
— В современной цивилизации сохранились еще остатки варварства, — заметил г-н Бержере. — Например, мы внушим к себе отвращение людям ближайшего будущего хотя бы из-за нашего военно-юридического устава. Этот устав создан был для отрядов вооруженных разбойников, опустошавших Европу в восемнадцатом веке. Он был сохранен республикой девяносто второго года и упорядочен в первой половине нашего века. Армию заменили народом, а устав изменить позабыли. Всегда что-нибудь упустишь! Жестокие законы, созданные для головорезов, применяют теперь к запуганным крестьянским парням и к городской молодежи, с которыми легко можно справиться кротостью. И находят, что это в порядке вещей!
— Я вас не понимаю, — возразил г-н де Термондр. — Наш военный кодекс, подготовленный, помнится мне, в эпоху Реставрации, применяется только со времени Второй империи. Около тысяча восемьсот семьдесят пятого года он был пересмотрен и согласован с новой организацией армии. Как же вы утверждаете, будто он составлен для армии старого режима?
— Утверждаю с полным основанием, — ответил г-н Бержере, — потому что этот кодекс — простая компиляция приказов, касающихся армий Людовика Четырнадцатого и Людовика Пятнадцатого. Известно, что представляли собой эти армии: всякий сброд, вербовщики и завербованные, каторжники военной службы, разбитые на отряды, которые покупались молодыми дворянами, подчас еще детьми. Повиновение поддерживалось постоянной угрозой смерти. Все изменилось; солдаты монархии и двух империй уступили место огромной и смирной национальной гвардии. Мятежей и насилий опасаться не приходится, и все же этой благодушной толпе крестьян и ремесленников, неудачно наряженных солдатами, за малейшую провинность угрожает смерть. Такой контраст между мирными нравами и жестокими законами почти смешон. Для всякого, кто подумает, станет ясно, как нелепо и отвратительно карать смертью за проступки, с которыми легко можно справиться обыкновенными полицейскими мерами.
— Но современные солдаты тоже вооружены, как и прежние, — сказал г-н де Термондр. — И надо же дать какую-то возможность кучке безоружных офицеров держать в страхе и повиновении такое множество людей, снабженных ружьями и патронами. В этом все дело.
— Верить в необходимость наказаний и полагать, что чем они суровее, тем действительнее, — давний предрассудок, — сказал г-н Бержере. — Смертная казнь за оскорбление действием начальника — пережиток того времени, когда в жилах офицеров и солдат текла разная кровь. Та же система наказаний сохранилась в армии республики. Сердцеед[167], став генералом в тысяча семьсот девяносто втором году, вздумал применить обычаи старого режима на пользу революции и не скупился на расстрелы волонтеров. Но Сердцеед, став республиканским генералом, по крайней мере воевал и храбро сражался. Надо было победить во что бы то ни стало. Дело шло не о жизни отдельных людей, а о спасении родины.
— Генералы Второго года, — отозвался г-н Мазюр, — карали с неумолимой строгостью главным образом за воровство. В Северной армии одного стрелка, подменившего новую шляпу своей старой, прогнали сквозь строй. Двух барабанщиков, из которых старшему было восемнадцать лет, расстреляли перед выстроенными отрядами за кражу грошовых украшений у старой крестьянки. Век был героический.
— В войсках республики, — сказал г-н Бержере, — расстреливали ежедневно не одних мародеров. Расстреливали также и непокорных. И с этими прославленными солдатами обращались, как с каторжниками, с той только разницей, что их почти не кормили. Правда, с ними подчас нелегко было справиться. Доказательство тому — триста канониров тридцать третьей полубригады, в Четвертом году в Мантуе наведших орудия на своих генералов и потребовавших выдачи жалованья. С такими молодцами шутки были плохи. За отсутствием неприятеля они могли приколоть дюжину собственных начальников. Ничего не поделаешь, героический темперамент! Но Дюмане пока еще не герой. Мирное время не рождает героев. Сержанту Бриду в мирной казарме опасаться нечего, тем не менее ему приятно сознавать, что стоит нижнему чину поднять на него руку, и тот немедленно будет расстрелян под барабанный бой. При наших нравах да еще в мирное время это совершенно нелепо. Но никто об этом не думает. Правда, смертная казнь по приговору военного суда применяется только в Алжире, а в самой Франции по возможности избегают подобных воинственных и музыкальных торжеств. Понимают, что они произведут неблагоприятное впечатление. Это — молчаливое осуждение военному уставу.
— Смотрите, как бы не поколебать дисциплину, — заметил г-н де Термондр.
— Если бы вы видели новобранцев, — ответил г-н Бержере, — когда они гуськом входят во двор казармы, вам бы и в голову не пришло угрожать смертью этим овечьим душам, дабы держать их в повиновении. Все их унылые помыслы направлены только на одно — дотянуть, как они говорят, «свои три года», и сержант Бриду был бы тронут до слез их жалким смирением, если бы не испытывал потребности внушать им трепет, дабы упиваться собственной властью. А ведь сержант Бриду от природы не злее остальных людей. Но он раб и деспот, а потому он вдвойне развращен, — впрочем, я не уверен, что сам Марк Аврелий, будь он унтером, не стал бы измываться над новобранцами. Как бы то ни было, самой обычной муштры достаточно, чтобы поддерживать расчетливую покорность, эту наипервейшую добродетель солдата в мирное время. Нашим военным уставам с их орудиями смертной казни давно уже место в музее ужасов рядом с ключами Бастилии и клещами инквизиции.
— Ко всему, что касается армии, следует подходить с величайшей осмотрительностью, — сказал г-н де Термондр. — Армия — наш оплот и надежда. А также школа долга. Где, как не в армии, встретишь самоотверженность и верность?
— В самом деле, — сказал г-н Бержере, — люди считают своей первейшей общественной обязанностью научиться по всем правилам убивать себе подобных, и слава, добытая кровопролитием, признается у цивилизованных народов выше всякой другой. Но в конце концов, хотя человек неисправимо злобен и зловреден, количество зла во вселенной не так уж велико. Земля — это капля грязи в мировом пространстве, а солнце — сгусток быстро догорающего газа.
— Я вижу, — сказал г-н Фремон, — что вы не позитивист. Вы слишком легко отзываетесь о великом фетише.
— А что это такое: великий фетиш? — спросил г-н де Термондр.
— Вы знаете, — ответил г-н Фремон, — что позитивисты считают человека животным, которому свойственна потребность поклонения. Огюст Конт был очень внимателен к нуждам этого поклоняющегося животного и после долгого размышления придумал для него фетиш. Но он избрал землю, а не бога. И не потому, что был атеистом. Наоборот, он признавал довольно вероятным существование созидательного начала. Только он полагал, что бога слишком трудно познать. И его ученики, люди очень религиозные, почитают умерших, почитают полезных людей, женщину и великий фетиш — землю. Это видно из того, что его адепты строят планы счастья человечества и приспосабливают нашу планету к требованиям людского благополучия.
— Дела им хватит, — сказал г-н Бержере, — по всему заметно, что они оптимисты. Они даже чересчур оптимисты, и такое направление их ума меня поражает. Трудно постигнуть, как люди разумные и здравомыслящие могут питать надежду, что когда-нибудь сделают сносным существование на этом крошечном шарике, который неловко вращается вокруг желтого и уже наполовину потухшего солнца, предоставляя нам, как каким-то паразитам, копошиться на заплесневелой земной поверхности. Великий фетиш совсем не кажется мне достойным поклонения.