— Что это? Бес во образе птицы! — удивился он и встревожился. — Цапля не цапля, баба не баба-птица… сказать бы, журавль, так нет… Бес, видимое дело, бес, — изумленно бормотал он.
Он протер свои глаза, перекрестился, послал крестное знамение по направлению к этому бесу-птице… Нет, сидит и таскает лучшую, отборную рыбу…
— Бес, бес проклятый!.. Все это кирилловские старцы напустили на меня легион бесов… Вот я же ему дам.
Он торопливо пошел за перегородку, в свою спальную келейку, где у него над постелью висела на стене пищаль. Сняв ее со стены, он осмотрел курок, кремень, затравку, потер ногтем большого пальца об острие кремня, примял тем же ногтем порох на затравке, перекрестил и кремень, и затравку, и дуло пищальное и, шепча какую-то молитву, торопливо подошел к окну, выходившему к сажалке…
Птица-бес продолжал сидеть на краю сажалки и таскал рыбу… Вот он вытащил молоденького сижка. Рыба встрепенулась и выскользнула из клюва, но упала не в сажалку обратно, а в озеро…
— Ах, проклятый! Всю рыбу мою извел…
Старик примостился на колени, положил ствол пищали на подоконник, приложился правой щекой к прикладу и закрыл левый глаз…
— Господи! Помози на беса… Архистратиг Михайло! Порази нечистого…
Птица-бес нацелился, еще что-то клюнул носом, вытянул шею…
Грянул выстрел, и птица, взмахнув крыльями, перевернулась и опрокинулась в сажалку…
— Угодил… угодил… поразил беса! — радостно шептал старик, поспешая из своей кельи к сажалке…
Птица трепыхалась на поверхности воды. Старик торопливо взошел на мостик, приблизился к самой сажалке.
Странная птица, распластавшись на воде и болезненно трепыхаясь, при приближении Никона подняла свою гусиную голову с огромным, щелкающим клювом… Злые, не то серые, не то зеленые, глаза смотрели прямо в глаза Никона.
— Бес… бес… заклинаю тебя именем божиим, — бормотал старик.
Птица силилась подняться… Никон ударил ее клюкой…
— Аминь-аминь, рассыпися!..
Но бес не рассыпался. На выстрел из монастыря высыпала братия, стрельцы, князь Шайсупов, казаки и старец Мордарий. Все торопились к сажалке.
— Чтой-то? В ково он стрелил? Ково бьет? — изумлялись стрельцы.
— Ай да святейший патриарх! Ай да казак! Стрелять умеет! — дивились казаки.
— Атаман! Одно слово атаманушка! Любо!
— Ково зашиб, святой отец? — спрашивал Шайсупов.
— Беса, самово беса, князь Самойло! — взволнованно отвечал Никон, силясь попасть клюкой по птице и подтащить ее к себе.
— Да где он взялся, идол? Откелева? — изумлялся пристав.
— Кирилловские напустили… из самово аду прилетел…
— Да как ты увидал ево?
— В окошко… он рыбу из сажалки таскал…
— А ты его пищалью?
— Помог владыка…
С трудом Никону удалось пригребсти к себе раненую птицу, которая, по-видимому, обессилела и от потери крови, и от патриаршей клюки, что усердно колотила мнимого беса… Нагнувшись, Никон схватил птицу за крыло и поднял. Птица рванулась, подняла голову и долбанула клювом старика в руку…
— Ах, проклятый, чур-чур меня! Свят-свят-свят!.. Никон бросил ужасную птицу. Казаки засмеялись.
И Шайсупов не утерпел, рассмеялся.
— Что, щиплетца больно?
— До крови, почитай…
— Это баклан-птица… У нас их на Дону прорва, — отозвался младший казак.
Прибежал Ларка и, протискавшись промеж Никона и Шайсупова, схватил сердитую птицу за шею. Птица слабо трепыхалась в его руках.
— А ты, святой отец, стрелять-ту дока, — удивлялся Шайсупов. — Где сему художеству навык?
— А еще в те поры, как в скитах жил…
— То-то я смотрю! Где бы, я чай, старцу навыкнуть…
— Прирежь ево, Ларка, прирежь беса! — сказал Никон, обращаясь к поварку.
— Добро-ста… прирежу…
Никон не расслышал ненавистного ему «добро-ста», которое, как и эта несчастная птица «баклан», стало достоянием истории. Ни Никон, сердившийся на Ларку за «добро-ста» и застреливший «баклана», ни Ларка, сеченный плетьми за «добро-ста», не думали, не гадали, что и это «добро-ста», и этот «баклан», и сам Ларка приобретут историческое бессмертие… А они приобрели его, послужив в то же время орудием к большему еще отягощению участи ферапонтовского заточника по смерти «собин-ного» друга его, царя Алексея Михайловича… И «добро-ста», и «баклан», и сеченый Ларка — это были обвинительные пункты, на коих основалось решение властей о «тягчайшем смирении монаха Никона»…
— Отрежь ему голову.
— Добро-ста, отрежу.
— И крылья отсеки.
— Добро-ста, отсеку.
— И ноги урежь.
— Добро-ста…
Шайсупов не вытерпел и расхохотался, глядя на Ларку и на Никона.
— Беги же, неси топор…
— Добро-ста…
Шайсупов продолжал хохотать. Никон догадался.
— А ты опять меня идолом именуешь! — поднял он было клюку на Ларку, но Ларки и след простыл…
Звонили «к правилам». С берега Никон прошел прямо в церковь и стал на своем обычном месте, на правом клиросе. Братии было немного в церкви: кто на рыбной ловле, кто по другим работам, вне монастыря. Виднелись стрельцы, оба донских казака, которые, крестясь, шибко встряхивали головами, обстриженными в кружало, и вчерашние пришлые. Служил старенький, слепенький, гугнявый и весь потертый, как ржавый алтын, попик. Он не глядел в книгу, потому что ничего в ней, по слепоте и малоучению, не видел, а гугнявил так, «литургисал навпростец». Слабенький голосок его перекрикивали голуби и воробьи, которые ютились на ветхом темном иконостасе, ворковали, чирикали, дрались и совершали свои любовные дела… Глупая птица, несмысленная, безгрешная, не ведает бо, что творит…
Никон молился с умилением. Давно он так не маливался! И этот церковный полумрак, и гугнявое, смиренное литургисание потертого слепенького попика, и воркование голубей, занятых своим житейским голубиным делом, и громкие вздохи казаков, и покашливания старцев, тихое погромыхивание четок — все это располагало к умилению… Никон задумался, задумался и забылся так сладко…
В той же задумчивости выходя из церкви и не глядя ни на кого, он на паперти нечаянно поднял глаза, и — что это такое? — глаза его встретились с теми глазами… «глазами ангела»…
Он невольно остановился… Это глядела на него та молоденькая бабенка из Крохина, которую вчера мать привела к Никону для изгнания из нее беса… Она не смотрела теперь такою усталою, больною и худою, как накануне: старец Мордарий, как отец родной, принял их, обласкал, накормил, напоил, истопил для них баньку и велел им в ней попариться и помыться. Оспенного мальчика помазал святым маслом по язвенным местам. Киликейку, так звали молоденькую бабенку, тоже полечил: велел ей после бани тем же святым масличком-елейцем намазать «болящий бочок»… Киликейка хорошо поела, выпарилась в баньке, хорошо выспалась, отдохнула и смотрела теперь совсем оправившеюся, так что младший казак, ощупав теперь ее всю своими воровскими глазами, решил: «Ну, да и молодка же! Ни то погладить, ни то ущипнуть, ни то укусить, смерть хоцца!»
Киликейка, увидав добрые глаза «дедки», робко подошла к нему под благословение. «Дедко» благословил ее особенно с нежным чувством, он так расположен был сегодня к нежности…
— Буди благословенна, дочушка по бозе! — прошептал он.
Киликейка горячо припала влажными губами к сухой руке «дедки».
— Иди за мной, я помолюсь о твоем здравии, — тихо сказал «дедко» и пошел в свою келью.
Киликейка робко последовала за ним, не смея поднять глаз.
— Вот старикам лафа, э-эх-ма! — с завистью процедил младший казак, провожая и ощупывая Киликейку жадными воровскими глазами.
В столовой келье Никона был уже накрыт маленький столик, и на нем стояло «утешение»: паюсная и зернистая икорка от благодетеля, великого государя царя Алексея Михайловича, холодная осетрина, балычок астраханский, шемаечка донская, рыжики в уксусе, яблочки в патоке, пастилка, винцо церковное.
Служка-келейник хорошо знал привычки святого отца, эти знания внушены ему были клюкою святого старца; и в то время, когда Никон «правило правил», был в церкви, служка всегда к его приходу готовил «утешение» и уходил, не смея показываться на глаза, пока святой отец кушал: он не любил, когда ему в рот глядит служка, что собака, и провожает глазами в глотку всякий кусок; и служка только тогда осмеливался появляться, когда святой отец стучал костылем в стену или колотил им в маленькое било, висевшее в молельной келье.
Войдя в столовую, Никон помолился на киоту и поставил в угол клюку.
Киликейка стояла у порога и удивленными детскими глазами оглядывала келью и все в ней находившееся; нигде, кроме церкви, не видала она ничего подобного… Глава ее так и разбежались…
Никон ласково глянул на это наивное лицо с разинутым ртом и с светлыми, лучистыми глазами.