Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Дружескую беседу» Галин начал осторожно, долго «ходил кругами» из самых «добрых побуждений», спросил из какой она семьи, есть ли у Ильи квартира, напомнил, что времени осталось совсем немного и, если он не успеет защититься, то его могут послать куда угодно, спросил тут же, готов ли он везти жену в какую-нибудь Читу и что она там будет делать, сказал, что у него есть неплохие связи и он всерьез подумывал о том, как пристроить его в Москве, и вдруг такая неожиданная ситуация… Теперь он ничего не может обещать и даже не знает, что посоветовать… Неужели дело зашло столь далеко? На что Илья ответил твердым «да», по-своему истолковав вопрос.
По мнению Ильи, на этом разговор должен был закончиться, но Галин заговорил о знакомом и очень квалифицированном враче. Тут только аспирант понял ход мысли шефа и, вспыхнув, сказал, подымаясь: «This question is out of discussion». Арсений Александрович сделал вид, что не понял и перешел в лобовую атаку: у Ильи и так сложное положение, он немало себе подпортил своими идеалистическими вывихами, а теперь еще брак с иностранкой, мать которой англичанка…
В том же духе было и письмо матери, только резче звучала тема испорченной карьеры, трагичнее — тема бытовых проблем. Елена Павловна советовала подождать годик, чтобы хорошенько проверить чувства и убедить ее родителей, которые, должно быть, тоже не в восторге. О разрешении не было ни слова, передавался привет «очаровательной Машеньке» вместе с просьбой бережно обращаться с ее хрупкой психикой.
Илья тут же сел за ответ.
Дорогая мама!
Я уже столкнулся с трудностями, которые не мог себе вообразить. Два человека хотят соединиться и жить вместе — ничего больше. Казалось бы: их личное дело, ан нет — целая куча организаций и учреждений сочли своим долгом вмешаться. На меня давят со всех сторон: директор Дома студентов, у которого я беру справку, мой шеф, комсомольский секретарь, ее инспектриса в посольстве… Я никогда не подозревал о значении собственной персоны, не думал, что моя женитьба вызовет подобный «общественный резонанс». Единодушие этих «советчиков и доброжелателей» поразительно, и, касайся это другого вопроса, я бы задумался, а тут я просто не перестаю удивляться: ни один из них не знает предмета, в глаза ее не видел (разве что инспектриса). Как же я могу относиться к их «советам»? Поверь мне на слово (надеюсь, еще в мае ты убедишься в этом сама), что она совершенна, прекрасна по самым трезвым, объективным оценкам…
Илья оторвался от письма, закрыл глаза и занялся медитацией: вызвав образ Анжелики, он подверг его самому тщательному, беспощадному анализу… вернее, попытался, ибо образ терялся в вуалевой дымке, и стоило огромных усилий проявить его и удержать на несколько мгновений: то бледные тонкие черты, то линию — грудь, талия, бедро, то улыбку счастливо-томную… Все смешивалось и распадалось вблизи «точки кипения», где ощущался обморочный жар объятий… Илья открыл глаза и написал:
…я делаю мысленный эксперимент: совершенно абстрагируюсь от своего чувственного восприятия и подвергаю ее холодному, почти жестокому анализу, а результат прежний: у нее нет изъянов, она совершенна… я бы сказал идеальна, если бы не боялся этого слова.
Мамуль, ты знаешь меня — препятствия возбуждают во мне только одно желание: преодолеть их… Ницше научил меня относиться к ним как к своего рода чести, выпадающей на долю сильного, но мне больно видеть в тебе не союзника, а еще одно препятствие. Надеюсь, ты пересмотришь свое отношение, когда узнаешь, что мое решение твердо как никогда.
Анжелика передает тебе привет, а я крепко целую, твой Илья.
Письмо не принесло практических результатов, так как Илья забыл упомянуть о разрешении, а Елена Павловна вполне резонно считала, что сын просит об устном родительском благословении. У Анжелики дела двигались не быстрей, поскольку начались экзамены. Договорились они встречаться через день, но всегда находились предлоги, чтобы забежать на пять минут; причем, нисколько не мучаясь угрызениями совести, именно Илья чаще всего нарушал конвенцию.
Наконец Анжелика с блеском сдала первый экзамен, и наступил их день.
Они гуляли в саду. Истомившееся за день солнце висело так низко, что пачкало красным белый наряд яблонь. Вишня уже отцвела и сорила трупиками несостоявшихся ягод, а новенькая глянцевая сирень только готовилась развернуть и отдать на растерзание свою роскошь. На западе шеренга молоденьких яблонь останавливалась перед кучкой могикан, свидетелей, быть может, восторженно-наивной клятвы… Здесь выдохлась рука «великих коммунистических строек», превратившая Воробьевы горы в — Ленинские, здесь сад становился парком. Березы, клены, дубы, кусты акации и боярышника окружали поляны с сонными одуванчиками и ершистым пыреем.
Они валялись на траве и фотографировались, собирали цветы и дурачились, а затем с небольшого пригорка смотрели последнее — вечернее — представление солнца. Разбрасывая по небу блестящие одежды, светило медленно укладывалось в черную вату горизонта; вокруг суетилась бесчисленная челядь, натягивая фиолетовое с блестками покрывало…
— Спой это… романс Рубинштейна: «…если б навеки так было», — тихонько попросила Анжелика.
Он начал глухо, неуверенно, но уже «как весело сердцу» прозвучало в полный голос; «душе моей легко» он пропел, раскрыв руки и улыбаясь солнцу; унеслась в небо иступленно-радостная мольба: «если б навеки так было», и вдруг он уронил голову, закрыл глаза и тяжко вздохнул: ох! — она инстинктивно прижалась к нему, — «если б навеки так бы-ы-ло» — вполголоса повторил он, и столько мучительной несбыточности было в этом, что глаза Анжелики влажно заблестели.
Потом эту фразу она пела вместе с ним, изо всех сил стараясь удержать интонацию надежды, но лишь оттеняла мужество, с которым он готовился встретить неизбежное.
Шорох в кустах заставил их вздрогнуть и обернуться: там стояла еще одна пара и жестами умоляла простить их и не обращать внимания. Но они не могли больше петь и долго еще стояли молча.
— Знаешь, что хотела просить, — заглядывая снизу, сказала Анжелика, — солнце, цветы и музыка будут всегда… а твое чувство… хочу твердо знать, что никогда не изменится. Можешь дать такую клятву?
Илья нахмурился, морщина рассекла его лоб.
— «Никогда не изменится»? Все меняется… Джи, я люблю тебя… очень люблю! Разве этим не сказано все?
— Нет! Хочу, чтобы вечно! — горячо возразила она, и в центре фиолетовых блюдец заметался огонек тревоги.
— Ну, какая же вечность… ведь мы умрем… — неуверенно улыбнулся он.
— Да, ты не веришь в вечность. Ладно, тогда — всю жизнь. Так можешь клянутся?
— Я не могу, какой-то непреодолимый барьер внутри… — смутился Илья, но тут же взял себя в руки и тверже продолжил. — Я ненавижу клятвы, потому что ненавижу, когда их нарушают… лучше, честнее не давать их.
— Да, понимаю: заботишься, чтобы потом легко было, потому, что не клялся… Скажи прямо: ты… как это… О, Jezus Maria! Как это… ты не исключаешь такой случай, что изменишь мне?
— Любовь моя! У меня нет резервных чувств, все принадлежит тебе…
— Теперь, да. Но потом? Что будет потом?! Я неспокойная, что будет потом. Скажи, ты можешь измениться к худшему? И твое отношение ко мне, оно может стать не такое горячее?
Щеки Ильи полыхали, он искал и не находил выход: она не признавала никакой относительности, она требовала абсолютного, против чего категорически возражал его разум.
— Подумай, как страшно, если сегодня так, а завтра все изменится, — голос ее прерывался, — если неопределенно, как могу быть спокойной, счастливой? Я выбрала тебя на всю жизнь… Другой — даже отвратительно думать…
— Любовь моя! Что же делать! Я не могу идти против совести, против разума — обещать то, что от меня не зависит. Но я обещаю… и наконец… клянусь (о, черт!), что сделаю все от мне зависящее, чтобы никогда не доставить тебе страданий!
- Враг народа - Юрасов Владимир Иванович - Антисоветская литература