– Он, верно, с ними же… Я пойду всех их приведу, – выговорил герцог, смущённым взором озирая своих собутыльников и ища, должно быть, у них одобрения своего решения. Те, однако, или не придавали этому решению надлежащей цены, или просто не догадались, но промолчали с тоскливым ожиданием продолжения упражнений в риторике, с бокалом в руке. Герцог сдержал своё слово наполовину. Он действительно пошёл к жене, но через полчаса воротился очень не в духе и отрывочно заявил, садясь на своё место:
– Они не будут… Маленькое нездоровье…
Последняя фраза была произнесена им почти шёпотом. Герцог с чего-то покраснел и окончательно замолк в полном смущении.
Дело в том, что, когда он вошёл в опочивальню жены, она и сестра обе сидели молча и глядели в пол. Они находились под впечатлением, может быть, различного по причинам, но общего по характеру чувства недовольства собою и другими.
Анне Петровне было очень неприятно убедиться теперь, что ничего нельзя сделать с младшею сестрою, которою она хотела руководить.
Елизавета Петровна, видя неудовольствие сестры, готова была броситься к ней на шею и выпросить прощение за свою излишнюю живость, но не изменяя решения, которое находила самым естественным и искренним. А на искренность и правду можно ли обижаться? Конечно нет.
И она сказала, пересев ближе к сестре и взяв её за руку:
– Аннушка!.. Если я тебя чем обидела, то поверь: я сделала это невзначай…
– Обидеться, Лиза! – голосом, в котором звучали слёзы, ответила ей сестра. – За что же? Мне грустно только, что я не подумала прежде узнать у тебя, как ты находишь Карла. А если бы я прежде узнала, то не дала бы мужу слова, что ты со мной во всём была всегда согласна, о чём бы ни попросила.
– Да хоть проси, хоть не проси, Аннушка… а я тебе искренно скажу, что Карл мне не нравится и я за него не пойду.
Анна Петровна вздохнула и погрузилась в тяжёлое раздумье, поддерживавшее мёртвую тишину в комнате. Её нарушил звук шагов, и перед парою задумавшихся сестёр явился герцог Фридрих Голштинский.
– Пойдёмте к нам. Что вы тут одни? – бойко начал он по-немецки.
Ему не ответили, но это не лишило его смелости произвести и следующий манёвр. Он упёр руки в бока и к первой подошёл к Елизавете, без слов предлагая взять его под руку.
Прошло не одно мгновение, пока герцог, не изменяя позы перед свояченицею, счёл нужным выговорить в пояснение приглашения:
– Пойдём, Лиза, подле Карла тебе оставлено место… и все, и он ждут…
– Покорно благодарю за честь. Ждать меня нечего. Принц Карл может просить сесть подле себя кого угодно…
– Подле жениха, я думаю, садится не кто угодно, а невеста? – сказал Фридрих.
– Если ты, Фридрих, думаешь, что подле Карла может занять место его невеста, то это ко мне и подавно не относится, – отрезала Елизавета Петровна и сама захохотала.
– Я не люблю лишних фарсов, Лиза. К чему тебе заводить напрасные споры, когда уже решённое дело, что ты невеста Карла? – серьёзно сказал герцог.
– А кто это решил, позвольте узнать? – уже без смеха и очень серьёзно спросила цесаревна Елизавета Петровна.
– Мы все… решили.
– Да кто это – все?
– Я… жена… Бассевич…
– Довольно! Всем вам моя покорная просьба – без меня не решать такого дела… Вы решили – да! Я решаю – нет! И решать за меня никому не даю позволения.
– Мама велит – вот и будет по-нашему, а не по-твоему.
– Нет… Она не велит неволить, – сухо, но решительно произнесла цесаревна
– Посмотрим… Я пойду к матушке, – возразил, не желая сдаваться, герцог Фридрих.
– Я раньше тебя её увижу Когда ещё тебя позовут! А мы уже кавалерственные дамы… Вместо спора – поздравил бы нас.
Заметив, что Анна Петровна не в духе, разочарованный сват молча раскланялся и ушёл, а вскоре после него ушла и цесаревна.
Ильинична встретила свою питомицу на лестнице, поднимаясь к себе.
– Что недолго гостила у нас, голубка?
– Проводи меня, няня, всё тебе скажу.
– Эх ты, вертушка! Знала бы – не взбиралась. Говори же, касаточка: что не сидела у сестры? Ей, голубушке, скучно ведь одной-то бывает… а тебе ведь всё равно…
– Что – всё равно?
– Да сидеть-то дома… Знай болтала бы да болтала с сестрёнкой.
– А коли она не болтает, а молчит? Что ты на это скажешь?
– Да с чего бы это самое… ей с тобой-то не говорить?
– Обиделась на меня, что я сказала: могу сама решать, кто мне нравится, а кто нет…
– Известно, сама… Только молода ты у меня. А как даст Бог подрастёшь да поздоровеешь побольше, женишок тогда и приглянётся.
– А Аннушка, муж её да Бассевич хотели навязать мне белобрысого Карла… а я его совсем не люблю…
– Мне и самой он не показался… что твоя сова… хлопает знай бельмами, и всё тут.
– Вот видишь. Ну и мне он не пришёлся по душе. Я и сказала прямо – не жених он мне… Аннушка и надулась, а Фридрих хочет маменьку просить принудить меня за него выйти; а я знаю, что маменька против моего желания не пойдёт.
– Известно… Вот Аннушку при мне спрашивала: хочешь ли выйти за голштинца? Та сказала твёрдо: хочу… Стало, теперь пусть на себя и пеняет, что прогадала… слёзы лить приходится…
– Как так? Она так любит своего Фридриха!
– Она-то любит, да он… прах его знает, что за человек: ни рыба ни мясо… ни гнева ни милости. Чисто пресное тесто.
– Я, няня, пресного теста не люблю и права, значит, что за Карла, коли он такой же, нейду.
– Ты умница у меня… что и говорить. Куда тебе голштинца непутного – русачок наш лучше.
– Я, няня, пойми, не виновата нисколько перед Аннушкой. Я ведь не думала, не гадала, что она с муженьком затеяла сватовство. – И Елизавета Петровна рассказала подробно о своём посещении палаты, где происходил пир голштинцев.
– Теперь, чего доброго, – сказала она в заключение, – у нас дружба с Аннушкой пошатнётся. Неловко мне будет к ней затесаться, а она такой человек, – коли не придёшь, сама не пошевелится и не сердясь. А теперь…
– А что теперь?! Опять-таки ничего. Мало ль что хотелось ей… И ладно, что за немца нейдёшь. Ну, однако, мне пора домой, – произнесла Ильинична. – Пойду горе своё размыкать… умом-разумом раскинуть.
– Зайди, няня; проводила до дверей, зачем же не хочешь войти?
– Да горюшко-то моё больно донимает. Сердце ныть принялось, так что не уймёшь не переплакавши…
– Ну и плачь у меня. И я с тобою заплачу, что хотят насильно замуж отдавать.
– Тебе бы всё зубы точить… А мне так Дунька истинно горе устроила и заботу. И об ней-то подумать надо да голову поломать, что только с ней сталось? Иванушку мне истинно до смерти жаль! Первое – парень хороший; второе дело – надёжная подпора старости был бы да в делах помощником. – И Ильинична, махнув рукой и скрывая слёзы, зашагала в свою сторону.
Цесаревна с участием посмотрела на свою старую няньку и покачала головой, вступая на крыльцо.
Между тем Толстой, возвратившись домой, послал за своими приятелями-заговорщиками. Первым явился Григорий Григорьевич Скорняков-Писарев[70]. Это был человек во многих отношениях замечательный и, если угодно, с большими способностями, которые, однако, не могли умерить в нём необыкновенного оживления, внезапно сменявшегося апатией и беззаботностью. Самая наружность его была непривлекательна. Он отличался угловатыми движениями и дребезжащим голосишком. Вообще он был человек непоследовательный, порывистый и поверхностного образования.
Только что прощённый при содействии и ходатайстве Меньшикова и ещё не вполне воротивший то, что ему лично принадлежало по праву, Скорняков-Писарев теперь уже оказывался врагом светлейшего, готовым соединиться с бывшею своею жертвою – Шафировым на пагубу покровителя. Таков был он и в частном быту. Сначала умолил Петра I сосватать ему девушку, которую любил, а когда свадьба состоялась, своим необузданным характером заставил её постричься в монахини. Когда же пострижение совершилось, стал томиться и мучиться, нигде не находя покоя и умоляя духовные власти снять с жены обет. Обещано было это ему неохотно, но он от одного обещания повеселел и сделался покорным орудием Толстого и Мусина-Пушкина. Их поддержкою он надеялся достигнуть желаемого.
– Что нового слышно? – крикнул Писарев, входа к Толстому, который в ожидании гостей слегка задремал.
– Много, и самого неприглядного, – ответил старик, потирая глаза.
– Затем и сзываешь, чтобы неприглядное порассказать?
–Да!
– А нельзя узнать попрежде? Чтобы подумать, какие меры принять.
– Почему не так? Можно… Слушай. Я готов и тебе одному всё пересказать.
Писарев, уже севший на ту же лавку, где сидел хозяин, молча придвинулся к нему.
– Я прямо от герцога Голштинского, – начал Толстой. – Все мы на него сглупа возымели было большие надежды. Говорили, что и умный-то он, и русских-то любит, а он – немец был, немцем и останется, а русским совсем не под стать. Первое дело: никогда не возьмёт в толк и наших порядков, и наших нужд… А другое дело, все его помышления клонятся к тому, как бы нашими руками жар загрести на свою сторону, да только немцам по вкусу, а уж никак не нам.