На девятый день похода, двадцать шестого числа, то есть на следующее утро, Монбар приказал зарядить все ружья, чтобы в случае надобности они от дождя не дали осечки. Приказание было исполнено. Флибустьеры опять двинулись в путь. Дорога предстояла очень тяжелая, местность была открытая, нигде ни деревца; солнце пекло немилосердно.
К полудню они взобрались на гору и оттуда увидели Южное море9 и большое судно с пятью барками, которое выходило из Панамы, направляясь к островам Товаго и Тавагилья, отстоящим не более чем на три или четыре мили. Тут отвага снова наполнила сердца флибустьеров; и еще больше они возликовали, когда спустились с горы в обширную долину, где паслось много скота. Они тотчас же разогнали стадо и перебили всю скотину, которую им удалось догнать…»
Здесь мы прервем эти записи, так как читатель достаточно мог уяснить себе страдания и лишения, вынесенные флибустьерами во время тяжелого перехода через перешеек.
Береговые братья не могли выступить из Чагреса ранее чем по прошествии десяти дней. Этот срок оказался необходим для восстановления в городе некоторого порядка, иначе он не мог бы служить надежным убежищем на случай неудачи и поспешного отступления.
К тому же сказывался недостаток и в живой силе: множество буканьеров было тяжело ранено и убито на Санта-Каталине, в Пуэрто-Бельо и, наконец, в Чагресе, где испанцы оказали отчаянное сопротивление, несколько раз дело доходило до рукопашной, и следовательно, потери авантюристов в живой силе достигали значительных размеров.
Монбару приходилось оставлять сильные гарнизоны в захваченных авантюристами городах, дабы удерживать жителей в повиновении и с успехом отразить натиск испанцев, если бы они попытались, что, впрочем, маловероятно, взять их обратно.
Когда Монбар произвел смотр войску, которым мог располагать, у него в наличии оказалось всего тысяча сто человек.
И с этой горстью он должен был пройти перешеек, сразиться с испанскими солдатами, в двадцать раз превосходившими флибустьеров числом, и овладеть городом с шестьюдесятью тысячами жителей. Всякий другой на месте знаменитого флибустьера если не отказался бы от такого смелого предприятия, то, по крайней мере, постарался бы усилить свое войско, уменьшив гарнизоны взятых им городов. Монбару и в голову это не пришло. Он только улыбнулся Олоне, который стоял возле него, и, пожав ему руку, заметил,
— Ба-а! Каждый из нас стоит десяти, мы одержим верх. Труднее будет — больше славы и достанется. Вперед, братья! Мы остановимся только в Панаме.
Авантюристы ответили громкими криками восторга и весело выступили в поход.
Что могли противопоставить испанцы подобным людям?
ГЛАВА XVI. До чего любовь доводит некоторых женщин
В тот же день, когда флибустьеры, поднявшись на пригорок, радостными криками приветствовали Южное море, которое расстилалось перед их восторженными взорами гладким и прозрачным зеркалом, дон Рамон де Ла Крус, генерал-губернатор Панамы, расхаживал взад и вперед по гостиной в своем дворце. Он казался мрачен, озабочен, ходил быстро, порывисто, опустив голову на грудь и заложив руки за спину; весь вид дона Рамона выдавал с трудом сдерживаемое внутреннее раздражение.
На столе лежало развернутое письмо. Каждый раз, проходя мимо, он взглядывал на него в порыве раздражения, порой останавливался, перечитывал несколько слов глухим голосом и опять принимался ходить с волнением, которое все возрастало.
Донья Линда, прелестная, но бледная, как статуя паросского мрамора, сидела, или, вернее, полулежала, в одном из кресел-качалок, встречающихся повсеместно в тех краях и чрезвычайно удобных для мечтаний при их мерном покачивании. Девушка озабоченным взглядом следила за движениями отца.
Часы, стоявшие на тумбе, пробили половину десятого. При скрипе пружин перед боем дон Рамон вздрогнул и с нетерпением взглянул на циферблат.
— Еще полчаса! — прошептал он.
— Стоит ли так тревожиться из-за анонимного письма, отец? — тихо заметила донья Линда. — Разве вы не знаете, что только подлецы прибегают к такому средству вредить своим врагам, на которых напасть открыто не решаются?
— Эти же слова я повторял себе сотню раз, — возразил дон Рамон, — конечно, анонимное письмо — низость; всякий согласен, что оно достойно одного только презрения. Однако, прочитав его, невольно задаешься вопросом: «А если все же это правда?» Уж такова наша жалкая человеческая натура, что все неизвестное пугает нас; откуда бы ни раздавался голос, грозящий нам несчастьем, мы готовы ему верить.
— Увы! — грустно прошептала девушка.
— Впрочем, — с живостью продолжал дон Рамон, — хотя почерк изменен довольно искусно, я почти ручаюсь, что узнал его: по-моему, это письмо написано доном Хесусом Ордоньесом.
— Доном Хесусом Ордоньесом, этим гнусным человеком, который подло бросил свою дочь и меня!
— Им самым, дитя мое… Ты понимаешь, что если этот человек осмеливается мне писать и вызывается лично явиться ко мне для предъявления доказательств того, что утверждает, он должен быть полностью уверен в своей безопасности, а следовательно, и в том, что намерен доказать.
— И вы поверите тому, что скажет вам подобный человек?
— Поверю, если он представит доказательства. Не беспокойся, — прибавил он со странной улыбкой, — если этот подлец намерен играть мной, не так легко будет ему ускользнуть из моих рук, как он воображает.
— А я так буду откровенна, отец! — вскричала донья Линда с оживлением. — Выбирая из двух человек, таких как дон Хесус Ордоньес и дон Фернандо де Кастель-Морено, я не колебалась бы ни минуты: первый — трус, мошенник, словом, презренная тварь; другой — человек благородный, все поведение которого служит тому доказательством. Несколько дней тому назад он раненый прискакал на асиенду дель-Райо, чтобы спасти меня и в безопасности доставить к вам; он же предупредил вас о высадке флибустьеров — все он! Не стану упоминать, какое имя он носит! Его положение в свете, родство с вице-королем Новой Испании — все это явные доказательства в его пользу! К чему говорить лишнее? Скажу только одно: сравните этих двоих между собой и с первого же взгляда вы увидите, который изменник.
— Очень уж ты опрометчиво заступаешься за дона Фернандо, душа моя, — слегка насмешливо и вместе с тем нежно заметил дочери дон Рамон, — уж не влюбилась ли ты в него, чего доброго? Обычно так защищают только того, кого любишь.
— Что ж, папа, это правда! — вскричала во внезапном порыве девушка и, мгновенно встав с кресла, очутилась перед губернатором, который остановился, оторопев от неожиданности. — Да, я люблю его! Люблю всей душой, люблю за красоту, за величие, за благородство, люблю за то, что он спас мне, быть может, жизнь, но честь наверняка, люблю я его, наконец, потому, что люблю!