Проворно всползали на стены чериги, и падали, сраженные, и вопили урусы, подбодряя себя, несчастные обреченные глупцы!.. а стук дерева о дерево становился все резче, и головы урусов все реже возникали над гребнем стены, а когда возникали – монгольские стрелы сметали их; где-то там, на стене, уже был Тохта, он пошел с живыми, и Ульджай дозволил ему, ибо ясно ощущал: кипчаку не суждено умереть… и мэнгу, услышав ломкий хруст бревен, без приказа перестроились из стрелковой цепи в штурмовую змею – вовремя!.. ворота рухнули, и молчаливые всадники устремились к широко распахнутому тараном пролому…
– Урр-рра!
Сметая вставших на пути урусов, ворвалась конница в воротный свод, а со стен прыгали в город чериги, возбужденные боем, звереющие от запаха крови и вида отступающих бородачей…
– Урр-рра!
И тогда содрогнулась земля. Туча, несомая ветром, заволокла город мглой, закрутив и уничтожив ясную синеву, и пришел мрак, но расцвеченный сплетениями огней: небесного – хлещущего снега яростными зигзагами молний, и земного, расцветающего на крышах полыхающих домов; бело-багряные зарева изодрали темень в клочья, а земля ходила ходуном, словно кто-то огромный ворочался далеко под ногами, медленно и неохотно пробуждаясь; рваными хлопьями оседали обрывки тучи, и Ульджай различил – или привиделось в исступлении боя?! – там, высоко, в пересечении сизо-смоляных наплывов, сходятся в безмолвной сече призрачные всадники, разбиваясь один о другого и исчезая в завихрениях снежных смерчей… кони под всадниками бесились, и мэнгу спрыгивали на снег, еще в прыжке отбрасывая саадаки… прошло время стрел, начиналась уличная резня, где бесполезен надежный степной лук… и еще сильней громыхнуло под ногами, но никто не заметил этого; бородатые простоволосые урусы и чериги с налитыми кровью глазами катались по грязной жиже, недавно еще бывшей снегом, убивая друг друга руками, потому что у многих уже сломались клинки… в ярко-красном отблеске промелькнуло перед Ульджаем оскаленное лицо Тохты, кипчак промчался мимо, не заметив ноян-у-нояна, с виска у него свисал клок содранной кожи… но Тохта не чувствовал боли!
Этот день решал для него все; он уже доказал расторопность, и верность, и умение подчиняться – теперь надлежало подать пример храбрости и тем до конца дней привязать к себе сотню; вот почему он пошел в бой, встав в цепь пеших живых, и он не щадил себя ни под стенами, когда рядом свистели урусские стрелы, ни потом, карабкаясь по гнущейся жерди вверх; бородатое лицо возникло над ним, и тяжелый меч просвистел над головой, сбив малахай, а следующий удар поразил того, кто полз за джаун-у-нояном; кошкой извернувшись, кипчак чудом ушел от лезвия, подставил под него саблю, ударом снизу вверх, знакомым не каждому, вспорол тулуп уруса, выпустив кишки из нутра, мимоходом срезал башку безбородому юнцу, кинувшемуся сдуру наперерез, – и, оттолкнувшись от скользких окровавленных досок настила, прыгнул в город… и теперь он бежал по проулкам, ведя за собой огрызки своей сотни, не больше семи черигов, но больше и не нужно было: пусть не все семь уцелеют в этой резне, но кто-то останется, наверняка не менее троих, а этого вполне достаточно, чтоб засвидетельствовать перед сотней, как доблестен ее ноян… и чериги бежали за Тохтой, восхищаясь отвагой своего нояна; схватка, еще одна! бородатая голова летит вверх, отхваченная щегольским ударом кривой сабли, и еще один урус глотает снег, ухватившись за вспоротый живот… смерчи снега туго закручиваются вдоль проулков, вспыхивая в отсветах и угасая, изредка навстречу черигам бегут свои, степные, так же, как и они, залитые кровью… в городах, взявших столько труда и жизней, не берут пленных – такие города умирают навсегда, до последнего скулящего, будь то человек или зверь; только коней позволяет щадить Яса, но кони гибнут в пылающих стойлах, вопя почти человеческими голосами, и коней до боли жалеют чериги, а потому с удвоенной яростью секут урусское мясо, из-за которого так мучительно гибнут благородные длинногривые скакуны…
– Урр-рра! – перекатывается в отблесках пожара.
…и урусы, выныривая из снежной кисеи, подсекают зазевавшихся степняков; им куда лучше известно сплетенье проулков, хоть и невеликое, а запутанное… прыжок, вскрик – кончено!.. и дальше, дальше, перепрыгивая через скорченные тела!.. и Борис Микулич, хрипло дыша, утирает взмокший лоб рукавом, мимолетно вспоминая мягкость домашнего рушника. Воевода не ранен, хотя вымазан с ног до головы, это чужая кровь, татарская, это тех поганцев юшка, что пытались взять воеводскую жизнь… куда им, сосункам!.. и единого удара удержать не могут! Хриплое дыхание рвется из груди. Трудно, ох трудно так-то пахать на старости лет, а что поделать? надо, пускай и в одиночку. Он остался один, совсем один, старый городовой воевода, те, кто был рядом, сгинули куда-то – кто пал в схватке, кто, отстав, затерялся в пуржащих круговертях… и пускай один! так даже лучше выйдет, никого не надо оборонять, как давешнего паренька, который дрался с татарином, ничего толком не умея, и погиб бы, не явись из вьюги Борис Микулич, а после все ж таки погиб, заслонив воеводу от брошенного ножа… один так один, лишь бы весело было, скалится воевода, стараясь набрать сил и не думать о том, что творится кругом; не выходит не думать, не бывало никогда такого, даже в степи половецкой, когда чурки вежи[85] свои защищали; нелюдское нечто в резне, затопившей проулки, и тьма нелюдская, бесовская… и опять вон татарва бежит навстречу! – ну и нечего думать, ишь, разленился, старый черт!
Громадным вепрем кидается воевода вперед, и меч, прорубая снежную кисею, пополам разрезает ближнего поганца… рука второго отлетает прочь, и степняк бежит искать ее, истошно вопя, а прямое лезвие взметается опять, но третий татарин ловко уходит от смерти, присев и отпрыгнув… ан – врешь! не выйдет! воевода посылает дедовский клинок в круговой разгон, и Тохта, шипя сквозь плотно стиснутые зубы, от бедра до груди просекает толстый тулуп, наслаждаясь вспышкой мучительной боли в глазах сивобородого уруса… получай, свинья! тебе не жить, ты ответишь за моих черигов!.. и Борис Микулич, глядя в оскаленную татарскую харю, вдруг понимает, что не ранен, а убит, что эти мгновения муки – последние в жизни… впервые его одолели хитрым ударом… и не удар вовсе виной, просто стар стал я, просто тяжко уже, невмоготу, и земля дрожит… а татарин скалится, довольный; так нет же! и, кинувшись вперед, воевода перехватывает запястье, не позволив добить себя. Меча уже нет, утонул в снежной наверти, да и не поднять, даже если б был, и плевать! всем тяжелым телом падает Борис Микулич на поганого, подминая кряжистого степняка под себя… пальцы сами находят горло, впиваются и давят мертвой хваткой, а перед глазами вспыхивает белый цветок; больно! больно! боль… – и ничего уже не видит Борис Микулич, а придушенный Тохта, давясь кровавой пеной, все пыряет и пыряет ножом обмякшее тело, пробивая дырки в тулупе и не веря еще, что остался жив; чериги, разбежавшиеся по сторонам, помогают встать, взгляды их полны восторга, и кипчак сознает, что не стоит проклинать уруса, напротив, его следовало бы похвалить за то, что сумел наконец до дна напоить черигов верой в джаун-у-нояна… и, прихрамывая на ушибленную ногу, Тохта снова ныряет в пургу, ведя за собой черигов, спешит снова сражаться, чтобы Ульджай после битвы оценил своего кипчака!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});