Когда Клеманс было почти двадцать, она привела домой молодого человека, чтобы познакомить с родителями. Этьен Демаре оказался сыном адвоката, носил кожаные сапоги для верховой езды, бежевый сюртук и заправленный в жилет шейный платок из белых кружев. Голову он, оглядывая гостиную, держал несколько набок – нос задирает, решила Жанна.
В тот вечер месье Лагард пригласил в гости месье и мадам Мешене; Мешене уже не был мэром, однако эта чета оставалась самой важной в деревне, единственными людьми, которых Лагард счел достойными знакомства с тем, кто может, как он полагал, стать его зятем. Ужин заказали в харчевне, и в семь часов он прибыл в повозке, сопровождаемый звяканьем фарфора. Жанна ворчала, что еда эта ничем не лучше той, какую могла бы приготовить она, хотя, если сказать правду, блюда привезли необычные – яблочный тарт, сыры и оленину со сморчками и картофелем.
Молодой Демаре стоял у камина, рассказывая о лесистом поместье под Шатодэном, которым владела его семья; Лагардам, никогда так далеко на север не забиравшимся, название это ничего не говорило. Образование Демаре получил, по его словам, в Париже и собирался вернуться туда, чтобы заняться адвокатской практикой, – когда наберется опыта. Он говорил, а Клеманс не сводила глаз с его красивого лица, лишь изредка окидывая быстрым взглядом гостиную, чтобы понять, какое впечатление производит молодой человек на родителей. Мадам Лагард, которую уговорили приодеться для такого случая, сидела рядом с дочерью, стараясь изобразить внимание.
После ужина, во время которого все пили вино, разговор пошел более непринужденный.
– А скажите, месье, – спросила у Демаре мадам Мешене, – думаете ли вы поселиться когда-нибудь в вашем семейном поместье?
Вопрос этот она задала тем же фальшивым тоном, каким приветствовала у харчевни Клеманс.
– О нет, дорогая мадам, – ответил Демаре. – Меня ужасает вечное безмолвие этих пространств[28].
Наступило молчание, все переглядывались, а Демаре склонил голову набок.
– Вы, разумеется, узнали, – произнес он, – слова одного из величайших наших философов?
– Месье Лагард узнал наверняка, – сказала мадам Мешене. – Его в наших краях считают философом.
Лагард, кашлянув, поддернул жилет. Цитату он не узнал.
– Паскаль, – сообщил Демаре. – Конечно, он говорил о небесах.
– Конечно, – согласился Лагард.
– Он ведь, кажется, прославился каким-то пари? – сказала Клеманс, помнившая кое-что из услышанного в школе.
– Совершенно верно, – ответил Демаре и поклонился ее отцу, уступая ему право вести разговор.
Однако о пари Паскаля – сказавшего, что, поскольку о бытии Бога нам достоверно не известно, то на всякий случай лучше прожить земную жизнь достойно, чем вести себя дурно и рисковать вечным проклятием, – месье Лагард, по-видимому, не слышал. Мадам Лагард взволновалась настолько, что попыталась сменить тему беседы, но весь следующий час вежливый Демаре продолжал предлагать хозяину одну за другой возможности показать себя в лучшем свете. Он начинал произносить известные цитаты и умолкал, предоставляя месье Лагарду случай закончить, притворился, будто забыл, кому из философов принадлежит максима «Воздерживаюсь»[29], однако никакого ответного света, ни даже искры в глазах Лагарда не вспыхивало, и в конце концов мадам Мешене издала лишь наполовину подавленный смешок.
Марсель встретился взглядом с Клеманс и произнес одними губами: «щенястая сука», и Клеманс расхохоталась так, что ей пришлось покинуть гостиную, чем вечер и завершился.
В девятнадцать лет Марсель надумал поступить на военную службу. К битве под Фридландом он совсем немного не поспел, однако после двух лет муштры, грошовых, перемежавшихся скукой приключений, карточной игры и беготни за юбками оказался летней ночью на дунайском острове Лобау, где его корпус разместился бок о бок с итальянскими и германскими союзниками. Марсель курил трубку у себя в палатке и болтал с товарищами, тоже младшими офицерами, о том, чем они займутся в Вене после того, как выиграют сражение.
В настоящей битве ему довелось участвовать впервые, и сложилась она не так хорошо, как предрекали генералы. Перед союзниками стояли австрийцы – на равнине, которую они, как это ни странно, часто использовали для маневров, – и битва началась с наступления союзной пехоты по всему фронту. К вечеру Марсель оказался среди тех, кто получил приказ закончить сражение за один день, нанеся главный удар по центру австрийцев. Им удалось быстро отбросить врага за Ваграмские высоты, однако к наступлению сумерек часть Марселя была отрезана от своих. Австрийцы, перестроившись, отогнали союзников далеко назад, вернув себе все, что те успели захватить.
Марсель бежал в полутьме, слыша лязг стали и пушечную пальбу, и больше не чувствовал себя ни солдатом императора, ни частью Великой армии; происходившее больше смахивало на игры с деревенскими мальчишками по дороге в школу, петлявшей между живых изгородей. В этом хаосе он стрелял во все, что двигалось, и убил солдата в белом мундире – скорее всего, как позже сообразил Марсель, союзника-саксонца.
Он еще крепко спал в своей палатке, когда на рассвете австрийцы пошли в неожиданное наступление. День получился долгим и страшным, сосредоточенная на острове артиллерия французов вела ураганный огонь по беспомощной австрийской пехоте, которая упорно продвигалась вперед, пока не потеряла столько людей, что дальше идти не смогла. На утро третьего дня корпус Марселя, весь предыдущий день проведший в бездействии, снова получил приказ идти в атаку и вскоре после полудня вступил в деревню под названием Маркграф-нойзидль.
Марсель и еще с десяток французских пехотинцев бежали по улице мимо лавок булочника и торговца скобяным товаром. Как странно, думал Марсель, что эти лавки закрылись всего на какой-то день – на время, пока творится нечто, называемое историей, – а завтра снова станут торговать хлебом и гвоздями. Вообще говоря, от постоянного напряжения он проголодался и на один безумный миг даже решил остановиться и ограбить булочную. Но тут послышался предостерегающий крик. Марсель обернулся и увидел, что из боковой улочки выбегают австрийские солдаты. Расстояние оказалось слишком близким, чтобы стрелять, и французы – от ярости и страха – бросились в штыковую атаку.
Что касается остатка дня и исхода битвы при Ваграме, Марсель узнал о них только через две недели – австрияк снес ему клинком левую половину лица, оставив его стоять на коленях, сжимая окровавленными руками уцелевшие зубы и нижнюю челюсть.
В ту ночь санитары-носильщики оттащили его на перевязочный пункт и оставили лежать на земле, ослабевшего от потрясения и потери крови. В настоящий армейский госпиталь он попал лишь через несколько дней, там выяснилось, что рана его, хоть и серьезная, не воспалилась, и хирург спросил, желает ли Марсель, чтобы лицо его попытались восстановить, по возможности придав ему сходство с прежним? Альтернатива, сказал хирург, состоит в том, чтобы просто почистить и заштопать то, что уцелело, но тогда Марсель будет походить на безносого нищего из тех, что просят подаяние на обочинах парижских улиц. Марсель попросил хирурга сделать, как тот считает лучшим.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});