Об этом сообщалось в анонимном доносе, переданном в Третье отделение.
До петербургских его знакомых дошел слух, что Баласогло в Петрозаводске обязан бывать «на вечерах у губернатора сего града Писарева; если он на них молчит, то Писарев ругает его при всех (как ругает офицер солдата), если говорит — также худо!»
В январе 1851 года Писарев дважды отвечал графу Орлову на запрос Третьего отделения о Баласогло. В первом ответе заявлял, что в своей командировке сей чиновник порученного не исполнил (на самом деле Баласогло представил две тетради заметок по всем пунктам инструкции Писарева, семь тетрадей статистических ведомостей по городам Пудожу и Каргополю и семнадцать тетрадей сведений по Петрозаводскому и Повенецкому уездам) — «порученного не исполнил, отзываясь болезнию, которая, однако, не препятствует ему ходить в гости и на вечера и танцевать усердно. Поэтому, — писал губернатор, — я не смею доложить вашему сиятельству, чтобы он заслуживал в настоящее время какое-либо смягчение участи».
Во втором ответе графу Орлову Писарев сообщал: «Баласогло ведет себя хорошо, своего образа мыслей старается не обнаруживать, точно так же, как и другие [ссыльные], но по некоторым случаям и общему характеру его знакомств я не могу поручиться перед вашим сиятельством за его благонадежность. Служить и что-либо делать он, по-видимому, не желает…»
О Белозерском еще в ноябре сообщал в Третье отделение князь Мышецкий: «Я не вижу, чтобы… Белозерский старался исправиться в своем поведении и образе мыслей, начальник губернии постоянно недоволен им, и мне это лично известно». А в январе Писареву сообщено было из Петербурга, что граф Орлов, «принимая во внимание донесение князя Мышецкого, изволил приказать исключить Белозерского из списка лиц, которым испрашивается помилование».
28 января прибыл в Петрозаводск еще один ссыльный — высокий, темноволосый, красивый мужчина — польский поэт Эдвард Желиговский. Он сослан был за свою поэму, которая несколько лет назад была издана в Вильне с разрешения цензуры, а теперь считалась вредной и недопустимой. Желиговский писал под псевдонимом Антоний Сова: «Ja Sowa jestem, ja latam w ciemności» («Я Сова, я летаю во тьме»), причем ясно было, что «тьма» — это повседневная действительность николаевской России.
В Петрозаводске Желиговский близко сошелся с Белозерским. И, конечно, должен был познакомиться с Баласогло, хотя об этом ничего с достаточной определенностью неизвестно.
В конце зимы Писарев уехал в Петербург. По слухам, его вызвали в столицу потому, что в глазах правительства он был скомпрометирован унизительной пощечиной, полученной в присутствии множества людей… Ожидалось, что в Петрозаводск он более не вернется.
В Петербурге он, конечно, явился в почитаемое им Третье отделение. Сохранилась записка Дубельта, врученная Писареву в начале марта:
«Граф Орлов примет вас, когда вам угодно, в 10 часов утра, любезный Николай Эварестович.
Искренне, душевно преданный
Л. Дубельт. Не угодно ли пожаловать во фраке».
Записка не предвещала Писареву ничего худого, но его действительно ожидала отставка с поста олонецкого губернатора.
С его отъездом в Петрозаводске стало вроде бы легче дышать. Заместивший Писарева вице-губернатор Большев сразу же отпустил Белозерского в отпуск в Черниговскую губернию.
Удобную и прилично обставленную комнату свою в Петрозаводске Белозерский предоставил Баласогло.
Александр Пантелеевич к этому времени уже дошел до предельно взвинченного нервного состояния. В нем разрасталась мнительность, он готов был в каждом заподозрить доносчика и шпиона. Он действительно чувствовал себя медведем в железной клетке — под неотступным надзором вездесущего ока Третьего отделения. Его пронзали безумные мысли: «…покровительства злым и притеснения честным суть явно не что иное, как остроумие этих тайных, невидимых общих врагов, пахнущее серой и кровью…» И в первую очередь — генерала Дубельта!
В душе Александра Пантелеевича уже кипела ненависть к Дубельту: «Одни пустынные окрестности Петрозаводска знают, как только я его не проклинал, как я его не честил…»
В мае он получил письмо от жены: она сообщала, что лежит вместе с дочерью больная и не имеет средств к лечению. А он ничем не мог им помочь…
Правда, в феврале Мария Кирилловна получила сто рублей от Дубельта, но эти деньги уже пришли к концу.
Несколько дней спустя — «надо же такое роковое обстоятельство, — вспоминал потом Александр Пантелеевич, — …влетает в Петрозаводск мой враг… мой безотвязный кошмар, полковник Станкевич!.. „А! — воскликнул я, — вот что значат последние ласки генерала моей жене!..“»
Лет шесть назад возревновал Александр Пантелеевич свою жену к Станкевичу, и ревность его оказалась так болезненна и так сильна, что и теперь он не мог спокойно видеть этого жандармского полковника.
Баласогло подозревал, что генерал Дубельт знал об отношении своего подчиненного, Станкевича, к Марии Кирилловне и даже содействовал высылке ее мужа из Петербурга — чтобы не мешал Станкевичу! Александр Пантелеевич ни в коей мере не ревновал жену к Дубельту: наверное, считал, что генерал для нее слишком стар — ему было уже под шестьдесят…
«Леонтий Васильевич, — в неистовстве думал Баласогло, — не мог избрать для посылки в Петрозаводск никого, кроме Станкевича! Он, именно он и способен на то, чтобы геркулесовски помочь окончательно князю Мышецкому и его пифии, Писареву, очернить и запутать меня наповал, наубой!.. Да! да! я погиб, как негодяй, достойный своей участи, а Леонтий Васильевич торжествует, как герой, отделавшийся наконец одним последним мастерским ударом от опасного ему любителя истины!..»
«Суровое лицо Станкевича в окне дома, мимо которого я проходил, только еще более подняло меня на дыбы», — вспоминал потом Александр Пантелеевич.
Он вернулся домой и в исступлении написал два обвинительных письма против Дубельта: одно на высочайшее имя — царю, другое — министру внутренних дел Перовскому. Письма эти он сразу отнес и лично вручил вице-губернатору Большеву. «Не успел я ему их отдать, — рассказывает Баласогло, — как явились князь Мышецкий и Станкевич. Я… ушел из дому вице-губернатора в полной уверенности, что дело идет обо мне… На другой день, когда Станкевич и все следователи уехали, я было опять успокоился, зашел к Большеву, чтобы уничтожить письма до будущей крайности, и ждать себе лучшего от самого приезда Станкевича, так как в более спокойном состоянии духа я рассудил, что и самый лютый враг не может ничего на меня взвести такого, чего бы я не показал на себя сам…» Большев отдал Александру Пантелеевичу его письма, которые тут же были им сожжены — должно быть, на свечке, — «и я совершенно успокоился… — рассказывает он далее. — Как вдруг входит г-н Лесков [управляющий губернской палатой государственных имуществ] и в разговорах с г-ном Большевым дает мне, может быть, против своей воли, как и воли самого Большева, понять, что мои письма были сообщены последним Станкевичу. Тут я воскликнул в самом себе: А! так и Лесков, и сам Большев… и все, все вы заодно против меня!.. Все в этом городе в заговоре с Дубельтом и хотят во что бы то ни стало меня поймать и выдать ему с головою!..»
Это было в субботу. В ночь на воскресенье Александр Пантелеевич не спал. Он лихорадочно думал о том, что надо любыми способами выбираться отсюда в Петербург — иначе нет спасения. Удачный побег Николая Макарова был обнадеживающим примером, но попросту бежать, как Макаров, Александр Пантелеевич не мог. Он не мог рассчитывать, что кто-то из влиятельных лиц заступится за него перед Дубельтом. Нет, надо здесь, в Петрозаводске, заявить что-то такое, после чего непременно должны будут отправить его в Петербург! В Петербург, но только не в Третье отделение… Обмануть их всех! На обманщика — полтора обманщика! Но в конце концов заявить истину там, в Петербурге…
В воскресенье — была троица — он пошел в церковь к обедне. По случаю троицына дня проповедь говорил новый архиепископ, только вчера прибывший в Петрозаводск. Александр Пантелеевич слушал проповедь, и казалось ему, что голос архиепископа «уж слишком мягкий и напряженно-выразительный, поддельный: „Неужто и этот старик такой же иезуит, как все?..“»
После обедни Александр Пантелеевич вышел на улицу. Встречавшиеся с ним видели его раздраженным. Как потом доносил в Третье отделение князь Мышецкий, Баласогло говорил некоторым, «что он преступник, мало наказан, — это все сделали граф Орлов и генерал Дубельт, они изменники царю, что сослали меня только в Петрозаводск, мне этого мало, прощайте, я уеду к царю объявить ему тайну на графа Орлова и генерала Дубельта. Это он повторял многим, которые сочли его помешавшимся и удалялись…»