… Бураков, слушая Прохошина, снисходительно кивал. Вдруг до них донесся тонкий голосок мальчика. Он встревоженно вскочил, и, грузно ступая по мокрой траве, пошел к палатке. У входа встал на колени и пугливо прислушался.
– Ничего. Он иногда разговаривает во сне, это не страшно, – прошептал радостно Бураков, вернувшись к костру, и безо всякого перехода добавил:
– Вы, Леша, хватили. Все-таки судить огульно о целом поколении… Я в молодости тоже егозил, фрондерствовал, знаете ли. Но не помню, чтобы мы столь яростно нападали на предыдущие поколения. Мы считали это и дурным тоном, и признаком собственного бессилия. И вообще мы взрослели гораздо быстрее. Вам сколько? Двадцать четыре? В ваши годы я жил в общежитии, питался чем бог пошлет, почти не спал, но был окружен друзьями и пылал от любви к человечеству и вообще от любовей… Не знаю, что надо вам. Зажрались вы, извините меня. Зажрались!
– Я тоже живу в общежитии… Одно маленькое замечание: у вас были отцы, которых вы уважали. Которые, между прочим, в большинстве своем умели и семьи держать в нормальном состоянии. А потому вы и не нудили, как мы. И в то же время сознавали свою самостоятельность. Но уж так получилось, что юношеского задора вам хватило на всю жизнь. Мы теперь имеем, так сказать, отцов-сверстников. Что же, прикажете с ними веселиться да анекдотами обмениваться? Мало нам этого. Ваше бодрячество – дешево. Оно основано на легковерии, инфантильности, и, простите, малодушии.
– Ну, вы хватили! – гневно повторил Бураков. – Мы длили молодость, и не просчитались!..
– В нем – ставка на эффект, слишком много поверхностного, – упрямо продолжал Прохошин. – Вы боялись видеть жизнь такой, какая она есть, потому что честное виденье подразумевает честное действие, а на действие большинство из вас не способно.
– Алеша, Леша, уверяю вас, вы ошибаетесь. Вы максималист…
– Вам пришлись по вкусу выспренние туманные речи, да так сильно, что вам до седых волос повторять их не наскучило. «Шестидесятники»…
– У вас, вероятно, было что-то, что в ваших глазах дискредитировало – смех какой! – целое поколение?
– Было. И не только у меня лично. Отовсюду сыплются подтверждения моих слов… Сколько слабых духом среди вас!
Сколько приспособленцев, сколько дешевых накопителей, карьеристов! Как падки вы оказались на примитивные приманки!
– Да какие же, черт возьми! – воскликнул Бураков, а про себя подумал: «Роди, вырасти, потерпи, юный Вертер. Да при этом найди в себе силы свою кобру представлять королевой!»
– Приманки? Нет нужды перечислять. Если хотите, это – эмоциональное впечатление поколения детей от поколения отцов.
– Леша, вы становитесь банальны. Я не собираюсь продолжать этот вечный и бессмысленный спор. Вам надо остыть, немного повзрослеть…
– И пойти той же дорогой? Своей основы в вас не оказалось! Основа была заучена механически. А что заучено, то не может стать мировоззрением. Малодушие и лень тому виной. Ух, какая ле-ень! Вселенская, в каждую клеточку проникшая!
Бураков гневно скрестил руки на груди, грозно посверкивая очечками. Он готовился возражать.
– Я мало говорю, но сейчас что-то разнутрился, – извиняющимся тоном сказал Алексей. – Я не хочу кого-то обличать, искать какие-то корни… Времени жалко, да и не по силам мне это. Чему большому, настоящему может научить сына человек, который всегда плыл по течению и всю жизнь сетовал на судьбу? Или – другая крайность – покорно принимал все ее издевательства?
Какими мы привыкли видеть своих отцов? – Прохошин в волнении заходил у костра. – Ругаются с матерями из-за рубля и лишней кружки пива, охают-ахают по ушедшему детству, – а на родину не едут. С трибун витийствуют, а в кулуарах рассказывают гнусности. А уж пьют – это, простите, звездные часы человечества, предел всех мечтаний о нирване! Начало и конец! Признак счастья – и несчастья тоже. Предмет разговоров, шуток, обсуждений на всех уровнях!.. И как же это убого. Миллиарды человеко-лет вопреки всем химическим законам гниют заживо в спиртовом необозримом болоте! Вы скажете, так было всегда? Не скажете? Правильно.
В условиях, когда образовывается пустота на месте серьезных конструктивных, вплотную связанных с потребностями жизни дел и идей, комплекс алкогольного мировоззрения этот вакуум заполняет. Такое впечатление, что вам, как детишкам на перемене, позволили побегать, поиграться, а потом снова начался безрадостный урок, на котором вы ничего не слушали и лишь продолжали жить воспоминаниями о переменке, не вами, кстати, заработанной…
– Вы превратно понимаете здравый оптимизм, – вставил, наконец, Бураков.
– Боюсь, что так называемый «здравый оптимизм» любой ценой – есть обыкновенное приспособленчество. Если хотите – признак той же лени.
– Я вот думаю иногда, – сказал Бураков спокойно, – почему так много мнящих себя литераторами? И прихожу к такому выводу. Сложилось так, что огульный оптимизм во всех его проявлениях, бодряческое словоблудие по заказу и связанная с ним тотальная неискренность стала предметом речей, статей, другой печатной продукции на злобу дня. Представление о литературном труде как о службе, как о чем-то вспомогательном, укоренилось во многих недалеких умах. Но именно поэтому любое действительно жизненное противоречие стало казаться откровением. Мы словно пробуждаемся о летаргического сна. Но, пробудившись, часто не понимаем, что отстали. Что с горячностью бросаемся изобретать велосипед. Отсюда инфантильные «прозрения», в том числе, извините, и ваши. Отсюда многостраничные умствования, обилие псевдооткровений.
– Хотите, я продолжу? Не менее важный «источник поступления» гениев – злоупотребление «социальными заказами», которые развращают пишущих. Вопрос уже ставится не «как» и «во имя чего», а «кто» и «почем». Всегда на подхвате честолюбивые борзописцы, готовые в любую минуту размышлять, умиляться, возмущаться – но в строгих пределах заданной темы и концепции. Великие вопросы при этом как-то и задавать неудобным кажется. Впрочем, это вовсе и не литература… Одна видимость…
Прохошин осекся. Бураков сидел, закрыв глаза. Дрожащими руками взял кружку, отпил.
– Вы не москвич? – спросил он тихо, вдруг по-стариковски ссутулившись.
– Нет, из Подмосковья. Военный городок. Центровой в системе ПВО, вашу Москву защищающий. Стоил, говорят, как Ленинград без музеев…
– Вас, наверное, успели не раз побить, несмотря на молодость? Вижу, успели. Смотрите, не сломайтесь – поломанных бить не перестанут. Только разрушения будут уже невосстановимы.
– Не столько били, сколько приучали быть самостоятельным поневоле. Никогда не ощущал прочного тыла, с самого детства.
– На брак надежда? – грустно усмехнулся Бураков, не открывая глаз.
Он вспомнил свое недавнее выступление на одном не то застолье, не то семинаре.
– Жизнь наша несется во мраке вечности, патетически вещал Гнат Саввич, – в непознаваемом до конца хаосе бытия. И поступки, настоящие поступки, словно огоньки, вспыхивают в этой вселенской тьме. И лишь они отмечают траекторию человеческой жизни. А что мы видим перед собой? Удивительные вещи. Целые стаи вроде бы комет не оставляют никакого следа, не тревожат мрак даже намеком на свет. Болтаем, болтаем, малодушничаем без конца.
Его почти не слушали, а он распалялся:
– Орем о дефиците шмоток – а помните короля Лира, ликующего среди бури от осознания себя человеком, свободным от всех условностей, всего ненатурального? А источник всех бед и дефицитов – вопиющий дефицит настоящих поступков. Идущих от души, свершаемых не по принуждению – по велению ясно сознающей себя натуры человеческой…
Сейчас – он чувствовал – в его слова вслушивались.
Бураков в волнении выпрямился, впился пальцами в колени, и, глядя в густую лесную темень, заговорил:
– Хотите, Леша, я поделюсь с вами тем, что занимает меня в последнее время? Вы знаете, с годами приходит какой-то особенный, немного отстраненный взгляд на окружающее. Тянет резонерствовать, как-то прощально оценивать все, как будто от этих оценок зависит грядущее спокойствие.
Бураков поежился.
– Правду истинную, – тихо продолжал он, – может открыть людям только искусство! Это самая гуманная сфера деятельности уже потому, что всякая неискренность видна здесь явственно. Малейшая ложь – и все идет насмарку. Все благотворное воздействие от этой примеси лжи превращается в ничто, даже во вред. Я это остро понимаю, Леша. Может быть, слишком остро. В последние годы я стал так придирчив, что лишь очень немногие из произведений искусства удовлетворяют меня. Более того, и к своему творчеству я стал относиться скептически. Вот поэтому я, человек, призванный творить, пью, болтаю и постепенно опускаюсь, несмотря на видимую административную карьеру.
Бураков тяжело вздохнул и бросил в костер большую сосновую ветку. Пламя вмиг вспыхнуло и медным отблеском осветило его доброе лицо.