Едва занималась заря. Небо еще было cеpoе и нельзя было определить, какой будет день. Вдруг проплывет мимо лесная прогалина. По желтому песку жидко поросли овсы, голубеет полоска цветущего льна, у самого леса стоят кладки трехполенных дров и надо всем, точно кисейный полог протянут, висит белая пелена неподвижного тумана. Из леса пахнет сосною, смолою, сыростью и грибом.
Громче и гулче простучали колеса под вагоном. Из-под пути вынырнула черная речка и белый пар клубился над нею. Лес оборвался. Позлащенные первыми лучами точно бронзовые сосны веером уходили назад. Копны сена на решетках, покосившаяся избушка, пузатая лошадь и жеребенок в рыжей лохматой шерсти были на лугу.
Солнце, точно еще не проснувшееся, не стряхнувшее с себя сна, скупо лило бледные, но уже слепящие глаза лучи. Сверкал серебром пруд, наполовину заросший камышом и кувшинками, и белые цветы их так многое напомнили Валентине Петровне.
Вставало тихое северное утро и несказанно прелестная и грустная красота была в Божьем мире.
Лес ушел на задний план. Появились среди полей двухэтажные бревенчатые дачи с мокрыми от росы занавесками балконов. Желто-песчаная дорога, с осыпавшимися сухими канавами, шла вдоль домов и упиралась в лес. Шлагбаум перегородил ее. У шлагбаума будка, у будки баба в рыжем полушубке наопашь, в платке, с палкой, обмотанной зеленым, в руке.
Поезд сдержал свой бег и плавно и мягко, как умели это делать машинисты скорых поездов Николаевской и Варшавской железных дорог, стал останавливаться. Показался длинный, низкий, обложенный серым гранитом деревянный перрон, навес вдоль станции и окна большой станционной постройки.
Внизу вздохнули воздушные тормоза, и поезд остановился и затих. В вагоне не было никакого движения.
Валентина Петровна увидала на перроне начальника станции, зябко поеживавшегося в черном пальто. Он стоял за путями под навесом и красная шапка его была далеко видна. По платформе проходил рослый монументальный жандарм в серо-зеленой, чистой, тугой рубахе с алыми погонами и алым аксельбантом, с тяжелой шашкой и револьвером, в ярко начищенных высоких сапогах со складками гармоникой, со звонкими шпорами. Из соседнего вагона — еще поезд не остановился, — соскочил высокий, красивый обер-кондуктор в длинном черном кафтане с голубыми кантами, обшитом по борту и воротнику узким серебряным галуном, со свистком на серебряной цепочке. Чей-то голос у дверей станции торжественно и глухо, точно в пустую бочку, сказал:
— Луга… Десять минут остановки…
Впереди, на краю платформы у зеленого вагона третьего класса заметалась толпа баб с корзинками и увязками, торопясь сесть в вагон. Вагоны первого и второго классов спали крепким утренним сном.
И сразу за этими обычными, естественными лицами большой станции, ранним утром — в глубине, у высоких стеклянных дверей, Валентина Петровна увидала стройную фигуру Портоса. В серой фуражке, в легком пальто, в длинных сине-серых брюках, он показал носильщику в белом фартуке на Валентину Петровну и тот бегом побежал к ее вагону.
Валентина Петровна вышла за носильщиком. В широком проходе между буфетной комнатой и залом третьего класса, ее встретил Портос. Он, молча, поднес сначала одну, потом другую ее руку в перчатках к губам и поцеловал их. Валентине Петровне показалось, что слезы блистали на его глазах.
Дачный извозчик с плохо чищенной маленькой лошадкой, запряженной в городскую пролетку со старыми исщербленными резиновыми шинами их ожидал.
Портос усадил в нее Валентину Петровну и извозчик покатил по блестящей росою булыжной мостовой.
Валентине Петровне казалось, что это во сне она видит белые стволы больших берез, сады с высокими соснами, дачи, где за всеми окнами плоско висели опущенные занавески, а на стеклах была роса, балконы, по которым, на натянутых нитках бежали вверх турецкие бобы и алели кисточками мелких цветов, клумбы с флоксами и петуниями и огненные настурции в длинных деревянных ящиках вдоль балконных перил.
Все было погружено в крепкий дачный сон.
Лавки стояли закрытые с опущенными ставнями. Нигде не было ни души. Как по заколдованному, погруженному в крепкий немой сон городу, в душистой прохладе утра, ехала в неведомую даль Валентина Петровна. Лошадь то скакала, поощряемая кнутом, по песчаной дорожке вдоль мостовой, вертела подвязанным хвостом и прыгала неуклюже, то сбивалась на рысь и часто семенила короткими косматыми ногами. Белая шерсть ложилась на костюм Валентины Петровны и на пальто Портоса.
Они молчали. Во сне не говорят. А это, конечно, был сон!
Лицо Валентины Петровны горело на свежем утреннем воздухе. Ей хотелось есть, спать, отдаться какой-то особой животной нирване, где бы спала душа, а тело жило всеми своими жилками, всеми чувствами, насыщалось, обоняло, осязало, слушало, глядело и ни о чем не задумывалось бы.
Извозчик скоро остановился у подъезда длинного двухэтажного здания с надписью: "номера для призжающих". Валентина Петровна прочла надпись, но не отдала себе отчета, что это значит. Заспанный коридорный в белой рубахе и таких же портах подхватил ее чемоданчик и кордонку со шляпой и пошел впереди. Она послушно оперлась на руку Портоса и стала подниматься по деревянной лестнице, устланной белым холщевым половиком.
В коридоре, несмотря на легкий сквознячок, не совсем хорошо пахло. Коридорный открыл белую дверь с номером, и Валентина Петровна вошла. За нею Портос. Она все делала, молча, как во сне.
XXIX
Как сквозь крепкую утреннюю дремоту она услышала страстные, прерывистым задыхающимся голосом сказанные слова:
— Наконец, Аля, мы одни с тобою… Нам нет дела до всего света… Ты моя… Совсем моя.
Портос снял с нее жакетку и повесил на простую деревянную вешалку. Рядом повисло его новенькое темно-cеpoе пальто с золотыми погонами.
В номере было два окна. Они были раскрыты, но наглухо затянуты белыми шторами. Большая широкая постель, с розовым ситцевым пологом, занимала большую часть комнаты. Она была постлана свежим бельем, одеяло было откинуто. Постель была нетронута. От нее терпко пахло только что брызнутыми английскими крепкими духами. На овальном столе, накрытом бархатною скатертью, в большом фаянсовом кувшине, стоял громадный букет пунцовых роз. Целые пуки белых лилий были на потрескавшемся желтом комоде и розовые и белые гвоздики на двух ночных столиках.
Только это обилие цветов и заметила Валентина Петровна. Только нежный сладкий запах роз, горьковатый аромат гвоздик и одуряющий сильный запах лилий она и почувствовала. Она не видела убогой роскоши провинциального номера, тусклого, покрытого кое-где надписями, зеркала, у которого она снимала шляпку и оправляла золотистые волосы, она даже не заметила олеографии, премии «Нивы», "Боярский пир" Маковского, в черной багетной раме, с боярами с розовыми лицами, засиженными мухами, она не видела пола с облупившейся охрой и потертым ковром у постели и, главное, совсем не заметила пошлого до ужаса ситцевого полога. Только цветы и необычайно милый Портос!.. Пунцовые розы, розовые и белые гвоздики и лилии… лилии… лилии…
На отдельном столе, накрытом белою скатертью, в ногах у постелей, шумел, пуская веселый пар, маленький номерной самоварчик, подле были белый фаянсовый чайник и чашки. В лотке еще горячие булки, коробка конфет, масло, свежая икра, ветчина, бутылка вина и на тарелке громадные темные персики в седом пуху.
Она села к столу. Портос хозяйничал. Она следила как он своими большими сильными руками ловко намазывал ей хлеб слезящимся маслом. Она его ела с удовольствием. И, правда, она же проголодалась.
О чем говорили? Она точно не слышала своего голоса. Кажется, рассказывала о папочке, а Замбржицком, о том, как поразил ее первый раз услышанный ею со стрельбища стук пулеметов. Она сама не отдавала себе отчета, на «ты» или на «вы» говорит она Портосу.
Было очень уютно.
— Знаешь, слышу, со стрельбища вдруг — та-та, потом та-та-та… пять выстрелов…. И как затрещит. Никогда так не слыхала.
— Да, это они сначала пристрелку делали и в бинокль по пыли смотрели, как ложатся пули, а потом перешли на поражение.
— Я никогда еще не слыхала.
Ложечкой, с маленькой тарелки, она ела ледяную икру к пила какое-то душистое вино.
— Я опьянею, милый, — смущенно улыбаясь, прошептала она, когда он доливал зеленую рюмку на высокой витой ножке. — Я ведь ночь не спала. Я совсем устала с дороги. Ничего не понимаю. Мне все кажется: поезд шумит.
Она мешала ложечкой чай и, нахмурив темные брови, выбирала из большой коробки конфеты.
— Все мои любимые… Ты знаешь… Такой баловник.
И как-то просто, естественно и очень мило вышло, что она опустилась к нему на колени, и его большие пальцы ловко и искусно стали расстегивать ее пунцовый жилет. Они же отстегнули сзади кнопки на высокой юбке.