Он разочаровался в православной церкви. Полковой священник и многие приходские попы там, где приходилось бывать их семье, не отличались благолепием, кротостью. Были среди них пьяницы, сквернословы, гуляки. В Бога он верил, а вот попам не доверял.
Другое дело — домашний учитель Вильгельм Кессман. Красивый молодой человек, поклонник Бонапарта, вольнодумец и революционер, немножко франт (аккуратные усики, эспаньолка, благородные манеры). Володя страстно полюбил своего наставника. Этот немецкий француз был для него представителем далёкой манящей великолепной Европы.
Кессман научил мальчика вести дневник — искренно и кратко. Так воспитывалась внутренняя свобода, честность и правдивость. А ещё была устремлённость к свержению деспотизма, самодержавия. Эти идеи шли не только от любимого учителя. Они обсуждались в кругах офицеров. Ведь соседом Печериных был полковник Пестель, прославленный своим свободомыслием и благородством.
У Печерина начался духовный разлад, который он не осознал до конца своей жизни. В своих воспоминаниях он подчёркивал плодотворность метода Кессмана записывать реальные события текущего дня и свои впечатления. Но характерный штрих: дневник он писал по-немецки. Юноша знал о русской культуре вряд ли больше, чем о немецкой или французской. К тому же детство и отрочество Печерина прошло до расцвета русской литературы.
Безусловно, следует учиться говорить и писать правду. Но прежде надо уметь отыскивать её. Слишком часто человек только воображает, будто постиг истину, тогда как она внедрена в его сознание извне, исподволь или путём хитрых манипуляций лгунов.
Наиболее верный путь к правде не пройдёшь только с помощью книг, не постигнешь наедине с собой или даже с умным учителем. Этот путь каждый проходит собственной жизнью, поступками, личным опытом, который вырабатывается общением с людьми, природой и культурой. Причём надо научиться жить вместе со всеми. Недаром в русском языке слово „сознание“ предполагает совместное (со-) знание.
С детских лет Печерин, подобно многим сверстникам-дворянам, глядел на родной народ и русскую культуру как бы со стороны, примерно так, как поглядывают на бедных родственников. Им отдают должное, их жалеют, но истинное уважение питают к другим — просвещённым и знаменитым.
Он был диссидентом (от латинского слова, означающего несогласный, противоречащий). Обычно так называют человека, отрицающего официальную религию или политику. Пользуясь благами, предоставляемыми данным обществом, он не любит, не понимает и презирает эту страну, не признаёт своего сыновьего долга перед ней. Он — эмигрант в собственной стране. Для него честный выход — покинуть постылую отчизну, став эмигрантом явным.
Чувство чужеродности не покидало Печерина с детства. Оно воспитывалось и кастовостью феодальной системы. Дворяне и крепостные жили как бы в разных странах, говорили преимущественно на разных языках. Печерин не имел представления о том, как живёт и, добавим, переживает, русский крестьянин, да и вообще русский человек.
Рассуждая о том, что бы он сделал, став революционером, он спрашивает себя: „Остался бы верным дружбе до конца? — или, может быть, по русской натуре я сподличал бы в решительную минуту, предал бы друзей и постоял бы за начальство? Ей-богу, не знаю!“
Откровенность похвальная. Но зачем списывать свою возможную подлость на некий национальный порок? Значит, если бы не предал, то поступил бы как… ну скажем, джентльмен. А уж коли сподличал — то настоящая русская свинья, хам и холоп.
Но разве предательство — непременная принадлежность русского национального характера? Почему же наполеоновские армии не разгромили такой народ? По личному опыту Печерин сделал вывод: слуга его, мальчик Ониська; солдаты, козырявшие ему, майорскому сынку; камердинер полковника Афонька, сокрушавшийся, что барчук Владимир Сергеевич учтив с прислугой, — все имеют рабские наклонности. А когда он перед мужиками произнёс пламенную речь о свободе и человеческом достоинстве, они выслушали, почтительно сняв шапки, и тотчас донесли обо всём отцу. Подлый народец!
Разочаровавшись в попах, солдатах, слугах, мужиках, он ещё питал радужные иллюзии относительно просвещённых студентов, гимназистов, преподавателей. Он попал в эту среду. Маменька направила Володеньку в Киевскую гимназию, где учились дети именитых семей южного дворянства. И тут… „Уж чего я не наслышался между офицерами и солдатами; но, признаюсь, никогда в армии я не слышал подобных мерзостей, как в этом благородном пансионе“.
Правда, обличительные примеры, которые он приводит, не слишком впечатляющи. Скажем, какой-то учитель рассказывал им анекдоты о любовных похождениях Екатерины II и любил петь развесёлую французскую песенку о том, что лучшая философия — это любить и наслаждаться.
Печерин вынес приговор всей системе образования: „Чего уж не преподавали в этой пресловутой гимназии! Даже психологию и римское право! Но всё — ужасно поверхностно! Никто и ничему не учил и не учился основательно. Это была фразеология, фантасмагория, пыливглазабросание — словом, умственный разврат! Если не ошибаюсь, таков был дух всех лицеев, школ, гимназий того времени. Невольно подумаешь со Скалозубом, что лучше было бы учить там по-нашему: раз-два, а „книги сберечь для важных лишь оказий“.
Он не выдержал и года пребывания в лучшей киевской гимназии. Запросился домой. За ним прислали поводу с сопровождающим.
Было ему 16 лет. Из его романтических мечтаний лишь одно сохранилось в чистоте: любовь. Она обещала быть неземной. Случай представился самый благоприятный. Недалеко от их имения на крутом берегу Буга у руин старинной крепости стоял дом управляющего одним имением. У него, отставного полковника, была дочь 12–13 лет, по словам Печерина, „очень умненькая и очень недурная собою: роскошные каштановые волосы упадали на её плечи, голубые глаза, греческий нос, розовые щёчки. Её обыкновенно звали Бетти, а официально Елизаветою Михайловною“.
Более подходящего объекта для романтической любви представить трудно! „Всё делалось буквально по Руссо, по его роману „Новая Элоиза““, — признавался Печерин. Встречи организовывал Кессман, который был и её учителем. Весна, садовая калитка, старый сад, деревянный мостик, роща, невинный поцелуй, письмецо с локоном её волос… „План жизни моей был готов. Я еду в университет, оканчиваю курс, получаю диплом, возвращаюсь в Хмельник и женюсь на ней“.
Вдруг — жестокое столкновение с гнусной реальностью. Об их встречах узнали её родители. Разразился скандал. Кессмана уволили и предложили в ближайшее время убираться вон. Он стал готовиться к отъезду.
„Вот тут влияние гимназии отозвалось на мне, — писал Печерин. — Место бескорыстной самопожертвованной дружбы заступил какой-то холодный расчётливый эгоизм. Как скоро я узнал, что Кессман впал в немилость, я охладел к нему. Я хотел быть порядочным человеком и стоять хорошо в глазах начальства. Я равнодушно смотрел на его приготовления к отъезду. Вот это-то равнодушие нанесло ему смертельный удар. Бедный Кессман! Не первый ты и не последний, что обманулся в русском юноше! Да где нам! Какого благородства от нас ожидать? Рабами мы родились, рабами мы живём, рабами и умрём“.
В ночь перед отъездом Кессман, выпив бутылку вина, зарядил пистолет и выстрелил себе в сердце. „Я ходил после на его могилу не то чтобы плакать, а так, чтобы совершить сентиментальный долг и покончить роман“. Такой вот хороший мальчик Володенька Печерин. Если сподличает, тут же и оправдание: все мы, русские, — жалкие рабы.
И это пишет он, не сумевший жить нормально ни в каких кругах русского общества, привыкший быть возле маменьки, отгороженный от русских и от России, пребывающий в своём иллюзорном мире книжной романтики, но не имеющий сил и желания воплотить свои идеалы в жизнь. Он менее русский, чем немец Кессман, а вспоминает о своей национальной принадлежности только для самооправдания.
На его примере видно, как формируется диссидент, которому чужды данный народ, данная культура, данная страна. Ему надо, чтобы всё это было переделано на его лад, приспособлено к его идеалам и потребностям. В отличие от революционеров-реалистов, учитывающих состояние общества, индивидуумы типа Печерина оставались прожектёрами-западниками, подобно советским диссидентам. Ориентировались на цивилизацию Западной Европы книжную, рекламную, вожделенную.
У него была вполне нерусская черта: умение оправдываться, а не каяться. Даже трагедия Кессмана его ничему не научила. „После смерти Кессмана отец мой почти меня возненавидел. Он считал меня способным ко всему дурному“ (отметим: он был в этом прав!). Да и любящая мама сделала всё, чтобы укрепить в отце это мнение, а в сыне — дурные наклонности. Она перехватила любовные письма одной женщины, адресованные мужу, и заставила сына переписывать их набело. Возможно, полагала, что так покажет сыну, какие душевные муки она переживает, и он проникнется сочувствием и любовью к ней. Но послушный сынок испытал неприязнь и к родительнице, а отец, узнав о его поступке, вознегодовал.