— А ну-ка, дай мне кетмень!
Он не стал копать, а пощупал пальцами острие и покачал головой.
— Только о наковальню он мог так погнуться. Кажется, цель наша близка…
Дядя опустился на колени и принялся разгребать руками землю в том месте, где вспыхнули искры. С загадочной улыбкой, словно фокусник, намеревающийся удивить людей чудом, он колдовал в ямке: то опускал глубоко ладонь, то уводил ее в сторону, то задерживал в какой-то задумчивости, то вдруг торопливо выбрасывал наружу. И наконец застыл.
— Она… — сказал он со вздохом.
Надо было радоваться, а дядя почему-то загрустил. Померкла улыбка на лице, и глаза подернулись дымкой горечи. Понял, наверное, дядя, как мала удача. Что в наковальне проку? Нет ни мехов, ни железа, ни угля. Ничего нет, кроме этой наковальни…
Однако отступать поздно. Да и выхода другого нет. Одна надежда — кузница!
— На сегодня хватит, — сказал дядя. — Считай, великое дело сделали… Возьми ведро и сходи за водой, а я покуда наковальню отрою…
Не знаю, зачем дядя послал меня за водой. Надобности в ней не было. Но я пошел: взял ведро и направился к арыку, чтобы зачерпнуть побольше воды, которая в это время года особенно чиста, никто не мутит ее: поливы закончены, лишний раз опустить руку в воду и то боязно — холодно. Наполнив ведро, я вернулся назад. Наковальня еще не была отрыта, да дядя, видно, и не пытался это сделать — кетмень лежал на земле, в том самом месте, где был брошен мною. Зато дядя покинул лунку. Он сидел около груды железных обломков и разламывал на две половинки лепешку. Разламывал старательно, не спеша, боясь обронить крошки на землю.
Вид хлеба опьянил меня. Не помню, как опустилось ведро, кажется, угодило на камни и пролилась вода, облила ногу. Я сел против дяди и стал глядеть на лепешку. Знал, что делать так нехорошо, что выказывать голод стыдно. Но все наставления матушки забылись, все забылось. Не только забылось — исчезло. Я видел хлеб, один хлеб.
Процедура деления закончилась. В руках у дяди оказались две половинки лепешки. Придирчиво и бесцеремонно я взвесил взглядом обе доли и установил несоответствие — одна была чуть поменьше. Сразу родилось подозрение: вот для чего дядя отправил меня за водой, ему хотелось тайком произвести раздел и засунуть в рот большую долю. То, что я был мальчишка и еще ничего не сделал для дяди, меня нисколько не смущало. Раз нанял ученика, то и корми его! Вот как представлял я отношения между кузнецом и его помощником.
Что прочел дядя в моих глазах, неизвестно. Возможно, испуг, возможно, недовольство или обиду, но он протянул мне большую долю. Слова, упрек молчаливый, даже брань не смогли бы сделать того, что сделал этот кусок лепешки. Больший кусок. Я покраснел, словно окунулся в горячую воду.
— Нет, — сказал я. — Это не моя доля.
Откуда взялось мужество для такого поступка, ведь я был страшно голоден! Без сожаления вернул большую половинку дяде и взамен получил меньшую. Немедленно она была направлена в рот и стала исчезать нежеваной.
Не буду говорить о том удовольствии, которое я испытал, глотая сухие, грубоватые, невесть на чем замешенные куски лепешки. Они пахли хлебом, и этого было вполне достаточно.
— В России, — сказал дядя, — все же перепадал нам кусочек мяса. Редко, но перепадал. Всё больше кормили кашей и щами. Есть такая еда у русских… А здесь и отрубяной катырмы не видишь!
Я кивнул — действительно ни у нас, ни у соседей не было даже отрубей, не говоря уже о муке.
— Но, ничаво… — произнес дядя многозначительно. Слово было непонятное, да и незнакомое. Прежде я его никогда не слышал, но чем-то оно меня задело, и хотя в эту минуту мне, прямо говоря, было не до слов: все внимание сосредоточилось на половинке катырмы, которая катастрофически быстро уменьшалась, я все же спросил дядю, что означает таинственное «ничаво».
Он улыбнулся, почесал зачем-то затылок и сказал, глядя поверх меня, в невидимо далекое:
— Что означает?! Если скажу ничего не означает, как наше «оббо!» или «хош…», то будет неправда, потому что и «хош» слетает с человеческих губ не всегда, а лишь в нужный момент, когда требует того душа. Так и «ничаво» порождено душой, а она, пора знать тебе, все понимает и все чувствует…
Дядя помолчал, что-то вспоминая, потом не торопясь стал рассказывать:
— Валили мы как-то в лесу сосны. Зимой дело было… Лес, должен тебе сказать, всегда рубят зимой, прямо в снег падают деревья. Мороз страшный, без рукавиц до топора дотронуться нельзя: прилипнут ладони. А если оторвешь, так с кожей. Потом всю руку бросай, она уже мертвая. Глотнешь открытым ртом воздух — сожжешь все внутри. От голода и от холода народ падал, как те деревья, что мы рубили. И больше всего, конечно, наши падали: не по силам им стужа. Ну а русские, должен тебе сказать, против мороза стойкие. Им он не так страшен. Вот они и утешали нас: мол, ничего, держитесь только. Помню, один старик, ну не совсем старик, но с сединой, увидел наши слезы и сказал: «ничаво!» Да еще по плечу меня похлопал. Хоть смысла и не было в том слове, но я понял, что оно многое означает и даже надежду дарит человеку.
Про царя тоже сказал старик:
— Лютует государь-батюшка, но ничаво!!! — Строго так сказал и брови нахмурил. Понимаешь теперь, что значит «ничаво»?..
Я вроде понял, хотя и не очень ясно представлял себе его конкретный смысл. Главное, оно подходило к нашей теперешней жизни: сейчас нам плохо, отрубяных лепешек и тех нет, но отчаиваться не надо, наступит и наш день!
Кончилась катырма — я не заметил, как последний кусочек исчез во рту, — обед завершился. Дядя запил его водой, вытер ладонью усы. Сделал он это так, будто сытно поел. Я при всем желании и старании не смог повторить церемонию: кусок катырмы не утолил голода.
— Ничаво, — повторил дядя. — Только шайтан живет без надежды, а мы люди…
Возмутители спокойствия
Каждый день мы с дядей совершали прогулку по Джизаку. Только пусть читатель не думает, что это было праздное времяпрепровождение. На пустой желудок, честно говоря, никто не захочет ходить по городу и любоваться развалинами. Мы ходили от кузницы, которая уже поднялась из пепла, к чайхане Урдушмата.
Зачем мы ходили к чайхане? Если вы думаете — пить чаи, то ошибаетесь. Во-первых, у нас на это не было денег, во-вторых, кто пьет чай, не пообедав и не собираясь это сделать в будущем. Полоскать же желудок можно арычной водой, она находится рядом с кузницей и ничего не стоит. Последнее имеет немаловажное значение для нас.
Теперь ясно, что мы ходили в чайхану Урдушмата не чаевничать. Зачем же? Вначале я тоже не понимал этого. Один случай помог получить ответ на возникший еще тогда вопрос.
Но прежде — дорога к чайхане.
Дядя обычно шел впереди, я чуть сзади. И не потому, что не поспевал за ним — ноги у меня были крепкие и быстрые, — просто мое положение ученика, мальчишки и племянника требовало какой-то дистанции. Как-никак он дядя, у него на висках седина, за плечами целая жизнь. Притом взрослому человеку иногда хочется побыть наедине со своими мыслями, зачем же крутиться перед глазами, мешать ему думать. А что мысли у него важные, я не сомневался. Все в нашей семье считали дядю Джуру человеком умным и рассудительным. К тому же он побывал на тыловых работах, повидал мир, знал то, чего не знали остальные джизакцы. Вообще мардикеры считались в городе самыми сведущими, самыми интересными людьми, и в числе них дядя Джура чуть ли не самый интересный. Он мог ответить на любой вопрос, вступить в спор с самым мудрым человеком в городе и переспорить его, высмеять любого духовника, начиненного цитатами из корана. А уж в делах, касающихся политики, равного ему не было. Мне кажется, что как учитель он больше воспитывал мою душу, чем руки. Во всяком случае, кузнечное ремесло оставалось для меня пока еще ведром, лежащим на дне колодца, зато истины жизни я пил щедро. Чашу мне обычно протягивал сам дядя.
Вот и сейчас, в дороге, он прервал свое молчание, остановился и, кивнув в сторону холма, сказал:
— Ты знаешь, что это?
Он показывал на столб, сохранившийся со дня казни на вершине холма. Я кивнул.
— Теперь по всей земле такие столбы с перекладиной, — продолжал мрачно дядя. — Сколько в России их — не счесть!
— Разве царь русских не любил? — удивился я.
— Русских — не знаю, а бедных точно — не любил. Рабочих он вешал, расстреливал, ссылал в Сибирь. Временное правительство продолжает дела царя, но рабочие все равно не сдаются. У них есть главный, который зовет к борьбе… Зовут его Ленин…
— Он тоже русский? — спросил я.
Вопрос несколько озадачил дядю, он, видимо, точно не знал, кто такой Ленин, и ответил как смог:
— Наверное, русский, хотя говорили мне о нем разные люди. И татары говорили…
В моей голове родились противоречивые мысли: почему царь сам русский, а русских не любил? И почему, свергнув царя, люди продолжают мучаться? Все эти вопросы я, конечно, задал бы дяде, если не в дороге, то в чайхане, куда уже подходили мы, но зрелище, которое предстало перед нашими глазами, сразу исключило это намерение.