Остальные сноски, под соотв<етствующими> словами. Шканцы – средняя часть корабля. Считается самой почетной и даже священной его частью. Кнехт – железный столбик для зацепки каната. Скатить палубу значит вымыть ее, закрыв люками входы во все находящиеся <внизу> помещенья. Батарейная палуба с башней – бронированная надстройка на середине броненосца со входами в машинные и минные части и в арсенал. Щит – железное приспособленье, служащее прицелом для орудийной стрельбы на маневрах. Камбуз – судовая кухня. Спардек – площадка, которая образуется потолком надстройки, имеющейся в средней части корабля. Ют – часть кормы до бизань-мачты. А может быть, ничего этого не нужно? Какой-то глупый получается вид. Как ты думаешь?
Как я ненавижу свои письма! Но так как я отвечу на твои продолжением и окончаньем Люверс и так как, что бы я ни написал взамен этой ерунды, завершающейся тремя перепутанными страницами о сносках и опять о червях, получится то же самое, то я и посылаю тебе эти вспышки разыгрывающегося тупоумья. Марина, я говорю это искренне, бесстрашье же мне внушает фатализм, т. е. вера в целое, растянутое по времени, и пренебреженье к частностям. – Была неделя, когда я полностью вышел из семьи. Истекшею зимой меня часто донимали разные предвестья возраста и нездоровья. Удивительно, как поправляет и омолаживает страданье. Я вдруг узнал в глаза свою давно не виденную жизнь.
Прости за письмо, за глупые стихи, за невозможное многословье в сносках, ни к чему не нужных. Я хорошо напишу летом, я все пройду снизу доверху. Я тебе напишу о тебе, о предельном, о самом дорогом: о тебе безотносительной, «объективной». И о том, как представлял я себе мое прикосновенье к тебе. Говорю, и громоздятся словесные извращенья. Это оттого, что все стало жизнью. – Чего-то жду от Англии. Либо просто-напросто тебя, либо в уподобленьи. М.б. легче будет жить, легче встретиться. – На вопрос о последней фразе анкеты ты ответила. Слава Богу. Отрывками твоих стихов в письмах пользуюсь как сжатыми образцами лирической силы и высоты. Как хорошо, что мы поем эту <подчеркнуто дважды> хвалу друг другу не первыми, а со стольких, стольких голосов.
<На полях:>
И все-таки, что я не поехал к тебе – промах и ошибка. Жизнь опять страшно затруднена. Но на этот раз – жизнь, а не что-ниб<удь> другое.
Письмо 53
19 мая 1926 г.
Пастернак – Цветаевой
До этого было три неотправленных. Это болезнь. Это надо подавлять. Вчера пришла твоя передача его слов: твое отсутствие, осязательное молчанье твоей руки. Я не знал, что такую похоронную музыку может поднять, отмалчиваясь, любимый почерк. Я в жизни не запомню тоски, подобной вчерашней. Все я увидел в черном свете. Болен Асеев ангиной, четвертый день 40 градусов. Я боюсь, боюсь произнесть, чего боюсь. И все в таком роде. Так я не могу, не хочу и не буду тебе писать. Я страшно дорожу временем, ставшим твоим живым раствором, только разжигающим жажду. Я дорожу годом, жизнью и боюсь нервничать, боюсь играть этим нечеловеческим добром. По той же причине не отзываюсь на письмо о Парнок. Ей мне сделать нечего, потому что никакой никогда мы каши с ней не варили, да еще вдобавок письмо застало меня в новой ссоре с ней: накануне я вышел из «Узла», отчасти из-за нее. Писать же о двадцатилетней Марине в этом обрамленьи и с данными, которые ты на меня обрушила, мог бы только св. Себастьян. Я боюсь и коситься на эту банку, заряженную болью, ревностью, ревом и страданьем за тебя, хотя бы краем одного плеча полуобнажающуюся хоть в прошлом столетии. Попало ни в чем не повинным. Я письмо получил на лестнице, отправляясь в Известия, где не был четыре года. Я вез им стихотворенье, написанное слишком быстро для меня, об Англ<ийской> забастовке, уверенный, что его не примут. В трамвае прочел письмо и стихи (если это – банка, то анод и катод, и вся музыка, и весь ад, и весь секрет, конечно, в них: Зачем тебе, зачем / моя душа спартанского ребенка). И вот таким, от тебя и за тебя, влетел я в редакцию, хотя и своего достаточно было. Они не знали, куда от меня деваться. Единственное, похожее на человеческую мысль, что они сказали, было: поэт в редакции это как слон в посудной лавке. М<ежду> пр<очим>, я слишком высказался там в тот день, и м.б. мои общие страхи возвращаются и к тому вечеру. Среди всего прочего я сказал, что, начав играть в нищих, все они стали нищими, каких не бывает, каких бы только выставляли в зверинцах, если бы природа и пр. и пр.
Соображенья житейские заставляют меня признать все уже написанное о Шмидте «I-ою частью» целого, уверовать в написанье второй и сдать написанное в журнал. Я над вещью работы не брошу. Она будет. Но мне хотелось посвященье тебе написать по окончании всего, и хорошо написать. Помещать же его надо в начале. Вчера, перед сдачей, написал как мог.
Посвященье
Мельканье рук и ног и вслед ему«Ату его сквозь тьму времен! РезвейРеви рога! Ату! А то возьмуИ брошу гон и ринусь в сон ветвей».
Но рог крушит сырую красотуЕстественных, как листья леса, лет.Царит покой, и что ни пень – Сатурн:Вращающийся возраст, круглый след.
Ему б уплыть стихом во тьму времен.Такие клады в дуплах и во рту.А тут носи из лога в лог ату,Естественный, как листья леса, стон.
Век, отчего травить охоты нет?Ответь листвою, пнями, сном ветвейИ ветром и травою мне и ей.
Тут – понятье (беглый дух): героя, обреченности истории, прохожденья через природу, – моей посвященности тебе. Главное же, как увидишь, это акростих с твоим именем, с чего и начал: слева столбец твоих букв, справа белый лист бумаги и беглый очерк чувства. Писал в странном состоянии, доля которого, впрочем, была и в значительно худшем, т. е. просто плохом, для газеты стихе об Англии. Так как оно кончается тем же колечкоподобным, узким и втягивающим словом, что и посвященье, то вот:
Событье на Темзе, столбом отрубейИз гомозни претензий по вытяжной трубе!О будущность! О бьющийся об устье вьюшки дух!Волнуйся сам, но не волнуй, будь сух!
Ревущая отдушина! О тяга из тяг!Ты комкаешь кусок газетного листа,Вбираешь и выносишь и выплевываешь вонНа улицу, на произвол времен.Сегодня воскресенье и отдыхает штампИ не с кого списать мне дифирамб.Кольцов помог бы втиснуть тебя в тиски анкет,Но в праздник нет торговли в Огоньке!
И вот, прибой бушующий, не по моей винеСегодня мы с тобой наедине.
Асфальтов блеск и дробь подков и гонка облаков.В потоке дышл и лошадей поток и бег веков.Все мчит дыша, как кашалот, и где-то блещет цельИ дни ложатся днями на панель.
По палке вверх взбегает плеск нетерпеливых рук.Конаясь, дни пластают век, кому начать игру.Лицо времен, вот образ твой, ты не живой ручей,Но столб вручную взмывших обручей.
* * *
Событье на Темзе, ты вензель в кореВлюбленных гор, ты – ледником прорытое тире.Ты зиждешь столб, история, и в передвижке днейЯ свижусь с днем, в который свижусь с ней.
Хотя я сегодня немножко успокоился и снова помню и знаю, отчего остался на год, а отсюда и: зачем, но до полученья письма от тебя темы Рильке затрагивать не в состоянии[37]. Это именно то письмо, которое мне грезилось и которого я и в сотой доле не заслуживаю. Он ответил немедленно. Но когда, помнишь, я запрашивал у тебя посторонних и действительных опор для решенья, лично для себя я избрал, как указанье, именно это письмо, вернее срок его прихода. Я не рассчитал, что совершить ему предстояло не два, а больше четырех концов (везли с оказией к родным в Германию, оттуда послали ему, м.б. не прямо, от него на Rue Rouvet, потом на океан, потом лишь от тебя ко мне). У меня было загадано, если ответ его будет вложен в письмо с твоим решеньем, послушаюсь только своего нетерпенья, а не тебя и не «другого» своего голоса. И, верно, хорошо, что тогда вы с ним разошлись. Но что ты разошлась с ним вторично, что вместе с ним пришла не ты, а только твоя рука, потрясло меня и напугало. Успокой же меня скорее, Марина, надежда моя. Не обращай вниманья на скверные стихи в письмах. Вот увидишь Шмидта в целом. Если же посвященье плохо, успей остановить.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});