С этой приятной перспективы Ногтев и начал разговор, сидя за чаем в столовой Орловых. Таня слушала с веселым любопытством, Федор Григорьевич отмалчивался, словно бы в неловкости, но затем все же выдавил из себя несколько слов благодарности.
— Не благодарите... Делаю то, что считаю полезным, нужным, — ответил Андрей Христофорович.
И Орлов совсем замолк, когда речь зашла о его участии в суде над каким-то неизвестным ему парнем. Парень, видимо, и вправду был нестоящий, бездельник и пьяница, если верить Андрею Христофоровичу, и приохотить лодыря к честному труду следовало бы. Но Федор Григорьевич давно уже научился верить главным образом себе, своим глазам и ушам. После того, что пришлось перетерпеть ему самому в не столь уж давнюю пору, он с сомнением относился ко всякому обвинению, и его сочувствие неизменно клонилось в сторону обвиняемого, пока, конечно, не было твердых оснований для обратного. С чего же, собственно, по одному лишь слову малознакомого человека он стал бы теперь преследовать другого — незнакомого, о котором ничего, в сущности не знал?! И Ногтев почувствовал это глухое сопротивление...
— Кому, кому, а уж вам-то должно быть известно: не работаешь — не ешь, закон законов, — резко проговорил он, — дармоедам на нашей земле места нет.
Орлов кивнул: тут он был согласен с Ногтевым — вся его жизнь подтверждала справедливость великого закона.
А раздражение Андрея Христофоровича росло:
— Каждый должен создавать ценности: станки, хлеб, все прочее. А не желаешь принимать участие в общем труде — заставим.
Таня вдруг опечалилась, глядя на него.
— Но ты же говоришь... — мягко начала она. — ты же сам говоришь, что этот мальчик пишет стихи. Конечно, стихи бывают разные.
— Вот-вот! — словно бы обрадовался Андрей Христофорович. — Именно — разные, хорошие и плохие. Кто не сочинял в молодости стишков?! Я сам в шестнадцать лет такую лирику загибал: любовь, новь, кровь и прочее. Кто же этому паршивцу мешает писать? Пиши себе на здоровье, но притом создавай ценности, учись... А если ты настоящий поэт, почему ты не в Союзе писателей? То-то! И еще надо посмотреть, что ты там такое пишешь. Одно ведь похабство...
Таня покачала головой, искренне огорчившись. Когда-то первый муж изумлял ее своей душевной выносливостью, крепостью нервов, своей жесткой силой. И как же он постарел, как износился, если его растревожил не такой уж важный, в конце концов, вопрос можно ли считать трудом писание стихов? Годы безжалостно сокрушали людей.
— Вопрос слишком серьезен! — прокричал Ногтев, точно проникнув в ее мысли. — Ты погляди на этих волосатых молодчиков, что вьются около «Метрополя», глазеют на заграничные машины. Такой за авторучку родину продаст.
— Ну что ты, — сказала Таня. — Наверно, многих просто интересует техника. И вообще — всякое новое непривычное. Налить тебе чаю?
— Сладкая жизнь их интересует. Эту молодежь надо лечить, лечить, пока не поздно. И хирургия — лучшее лечение, проверенное... Чаю не хочу, спасибо! Ты думаешь, Голованов просто недоучка? Нет, это фигура типическая. И он не один, его слушают, ему подражают...
Помолчав, чтобы успокоиться, Ногтев проговорил:
— У тебя сын, Таня, — учти! Я ничего плохого о твоем сыне... Но береженого бог бережет.
Таня больше не спорила — она пожалела Андрея Христофоровича. А за своего Виктора она могла не беспокоиться: соблазна сладкой жизни не существовало для ее сына, скорее можно было опасаться, что он изведет себя занятиями. Недавно его взяли лаборантом в научный институт — помог прямо-таки невероятный случай, — и теперь он целыми днями пропадал там, даже забросил свою мастерскую; поздно вечером приходил домой, а ужиная, клал перед собой английскую книжку — он стал к тому же учить английский. И осторожные напоминания Тани о том, что в мире имеются еще такие вещи, как кино или вечернее гулянье, не оказывали на него никакого действия. Про себя Таня удивлялась: откуда у нее, легкомысленной, малоученой, едва одолевшей семилетку, такой не по летам серьезный, весь ушедший в науку сын?
Федор Григорьевич, терпеливо выслушав Ногтева, отделался неопределенной фразой:
— Да, шалят молодые люди, шалят, я тоже замечал.
Казалось, только деликатность и положение хозяина дома не позволили ему прямо отклонить предложение Андрея Христофоровича. И Ногтев покинул Орловых с чувством горечи: люди в каком-то душевном ослеплении отворачивались от опасностей, грозивших и им. А муж Тани, этот герой войны, попросту, должно быть, превратился в отупевшего от мелких забот обывателя... Впрочем, ничего определенного между ними сказано не было — вопрос о выступлении Орлова в суде в качестве свидетеля обвинения остался пока открытым: Федор Григорьевич отмолчался...
16
«Оформление» дела Голованова подходило к концу, и Андрей Христофорович отправился в отделение милиции: надо было проследить, чтобы там не «затерло» с передачей дела в народный суд. Опасения в этом смысле внушал сам начальник отделения, подполковник Бояджян, человек в районе известный — сторонник всяких предупредительных и воспитательных мер. Познакомились они ближе в связи с тем же делом Голованова, вскоре после того, как Голованов был задержан, а затем освобожден. Задержали его тогда в отсутствие заболевшего Бояджяна — распоряжался всем заместитель начальника отделения, освободили по требованию прокурора. Ногтеву пришлось присутствовать при малоприятном разговоре на тему о законности и беззаконии, который состоялся между Бояджяном и его заместителем; из услышанного Андрей Христофорович вынес убеждение, что начальник отделения — неуступчивый формалист-законник. Должно быть, и сюда, в органы охраны общественного порядка, проникло то новое, с чем Андрей Христофорович вел свою партизанскую войну и что слишком часто, на его взгляд, прикрывалось рассуждениями о законности.
Но теперь наконец-то и все формальные требования закона были как будто соблюдены. Голованов так и не поступил на постоянную работу, несмотря на сделанное ему вторично, под расписку, предупреждение, и папка с его делом постепенно растолстела, а на все многочисленные бумажки о нем — заявления квартирных соседей, протоколы допросов, рапорты участкового уполномоченного — легла сверху характеристика, написанная самим Андреем Христофоровичем, как председателем комиссии содействия, и подписанная также начальником ЖЭКа. Теперь только подписи Бояджяна, начальника отделения, не хватало, чтобы дело пошло на утверждение в районный отдел милиции, а оттуда в прокуратуру и в народный суд.
Было еще не поздно, часов семь, когда Андрей Христофорович, созвонившись днем с Бояджяном, подошел к старому, уцелевшему едва ли не с прошлого века, грязно-желтому дому с низенькими, пузатыми колоннами, в котором помещалась милиция. У входа стояли, чего-то дожидаясь, несколько милиционеров и трещал синий с красными обводами мотоцикл, оседланный водителем... Из дома выскочил вдруг, как на пожар, еще какой-то человек — с непокрытой головой, в разлетающемся пиджаке, — ловко прыгнул в коляску, и мотоцикл, блеснув на солнце плексигласовым щитком, тотчас покатил, стреляя выхлопами, — оперативники куда-то чрезвычайно торопились. На втором этаже в коридоре навстречу Ногтеву пробежал милицейский старшина и только глянул на него, как в пустоту, невидящими глазами. А в кабинете начальника отделения прибирала на столе секретарша — самого Бояджяна на месте не оказалось, он тоже, вопреки договоренности, умчался только что «на территорию». И все это, вместе взятое, наводило на мысль о внезапном подъеме «по тревоге».
Секретарша на расспросы Ногтева сказала лишь, что начальник еще вернется — так, по крайней мере, он просил передать всем, кто будет его спрашивать. Андрей Христофорович решил подождать: ему-то спешить было некуда, да и небезынтересно было узнать, что же именно в отделении стряслось.
По каменной лестнице с такими истертыми, искривленными ступеньками, что по ним с опаской приходилось ступать, Ногтев спустился на первый этаж, в дежурку. Сегодня там сидел знакомый капитан — как-то он приходил в ЖЭК на прием к Ногтеву, просил посодействовать с ремонтом квартиры. И он произвел тогда на Андрея Христофоровича отличное впечатление — он был, правда, еще молод, лет около тридцати, но правильно воспитан: почтительно, не перебивая, слушал и коротко, ясно докладывал. Вот и сейчас он встал навстречу Андрею Христофоровичу, пригласил его к себе за деревянную перегородку и усадил рядом. Доверительно, как своего человека, капитан осведомил его о чрезвычайном происшествии: часа четыре тому назад на территории отделения, всего лишь в каком-нибудь полукилометре отсюда, были убиты старик пенсионер и малолетняя девочка; преступники скрылись, и по их следам шла погоня... Рассказывая, капитан понизил голос, и на его приятно-открытом лице появилось то озабоченное выражение, с каким врач говорит о смерти своих пациентов: «Прискорбно, конечно, но ничего не поделаешь — смерть пока еще случается».