Тем временем, 3 октября, Лондона достигла весть о сражении при Антьетаме и отступлении генерала Ли в Виргинию.[305] Стала известной и Прокламация об освобождении рабов.[306] Если бы личный секретарь знал то, что знали Гранвилл и Пальмерстон, он, разумеется, счел бы, что опасность миновала — по крайней мере на время, и любой благоразумный человек подтвердил бы ему, что все страхи позади. Этот урок был бы неоценим, но тут на сцене внезапно появился новый актер и с таким бравурным монологом, что рядом с ним поступки Рассела показались верхом благоразумия, а всяческие заботы о воспитании ума и сердца излишними.
Этим новым актером, как всем известно, был Уильям Юарт Гладстон, занимавший тогда пост канцлера казначейства. Если в сфере мировой политики существовала хотя бы одна незыблемая точка отсчета, хоть одна постоянная величина, хоть одна твердая опора, то это была британская казна, и если существовал человек, которого, несомненно, можно было считать разумным в силу главного своего интереса, то это был тот, кто ведал финансами Англии. Если воспитание имело хоть малейшую цену, то в ком ему было проявиться, как не в Гладстоне, воспитанном и получившем образование по высшим канонам, какие знала Англия. У кого, как не у него, следовало брать уроки личному секретарю.
И вот какой урок он получил. 24 сентября Пальмерстон сообщил Гладстону о предложении вмешаться в американские дела. «Вы, если не ошибаюсь, писал он, — одобрите такой курс действий». На следующий день Гладстон ответил, что «рад узнать то, о чем сообщил ему премьер-министр, и хотел бы, чтобы заседание кабинета состоялось скорее, в особенности по двум причинам: первая — быстрое продвижение южных вооруженных сил и расширение области, где к ним относятся с пониманием; вторая — риск вызвать бурю нетерпения в текстильных городах Ланкашира,[307] что умалит достоинство и бескорыстие предполагаемого вмешательства».
Если бы Генри Адамс видел тогда это письмо, оно, вероятно, заставило бы его прийти к заключению, что образованнейший в Англии джентльмен не знает того, о чем говорит, — заключение, которое в мире сочли бы неприемлемым со стороны какого-то личного секретаря. Но это были только цветочки. Договорившись с Пальмерстоном и Расселом о вмешательстве в американские дела, Гладстон продолжал размышлять над этим вопросом две последующие недели, от 25 сентября до 7 октября, когда ему предстояло выступить с речью на торжественном обеде в Ньюкасле. Он решил сделать на нем заявление о государственной политике с полной личной и официальной ответственностью. Решение это возникло отнюдь не под давлением внезапного импульса, а явилось результатом серьезных раздумий. «Продолжал размышлять над тем, что сказать о Ланкашире и Америке, — записал он в дневнике утром 7 октября. Обе эти темы взрывоопасны». Вечером того же дня он намеренно, в качестве зрелого плода долгих размышлений, одарил слушателей своим знаменитым высказыванием:
«Нам превосходно известно, что американцы северных штатов еще не испили ту чашу — они по-прежнему пытаются оттолкнуть ее ото рта, — которую они тем не менее, как ясно всему остальному миру, должны будут испить. Мы можем иметь свое мнение насчет рабства, мы можем выступать за и против Юга; но совершенно бесспорно, что Джефферсон Дэвис и другие лидеры Юга создали армию, создают, по всей очевидности, военный флот и создали то, что важнее армии и флота, — они создали нацию…»
Оглядываясь сорок лет спустя на этот эпизод, нельзя не спросить себя с болью, какого рода урок мог извлечь молодой человек из этих всемирно известных положений великого учителя политической мудрости. Тогда, в пылу страсти, они толкали к весьма неприглядным нравственным выводам — но таким ли уж неверным? Сформулированные жестко и прямо, как правила поведения, они вели к наихудшим, в нравственном смысле, поступкам. В этом плане между Гладстоном и Наполеоном нельзя было обнаружить и тени различия, разве только в пользу Наполеона. И Генри Адамс не видел между ними разницы. Он воспринял слова Гладстона однозначно; он счел урок преподанной ему политической морали усвоенным, предупреждение о расторжении контракта должным образом врученным, а свое воспитание в Англии законченным.
Все вокруг считали так же; Сити охватило смятение. Всякое воспитание надлежит заканчивать, как только оно достигло цели. Тогда вас одолевает меньше сомнений, и вы увереннее вступаете в мир. Старомодная драма требовала единой и четкой идеи; нынешняя являет собою загадку, лишенную смысла и даже интриги. После того как Гладстон произнес свою речь, можно было с полным правом считать, что драма окончена; никто не мог утверждать, что она только начинается; что с такими муками полученный урок ничему не послужит.
Даже теперь, сорок лет спустя, большинство людей отказываются этому верить и по-прежнему считают Гладстона, Рассела и Пальмерстона подлинными злодеями мелодрамы. Особенно вескими выглядят свидетельства против Гладстона. Ни один министр, член полномочного правительства, не вправе употребить слово «должны» по отношению к другому правительству, как это сделал Гладстон. А уж кто как не Гладстон вместе со своими чиновниками и приятелями из Ливерпуля знал, что именно они создают флот для мятежников-южан, тогда как Джефферсон Дэвис был тут ни при чем. Кому как не канцлеру казначейства, больше чем кому-либо из других министров, было известно, что Пальмерстон, Рассел и он сам объединились с тем, чтобы на следующей неделе провозгласить Конфедерацию «нацией», хотя лидеры Юга не питали пока никаких надежд на «создание нации», разве только стараниями английского кабинета. Эти мысли приходили тогда в голову каждому, а время их подтвердило. За всю историю политического блуда ни один проходимец от современной цивилизации не являл собою худшего примера развращенности. Недаром даже Пальмерстон пришел в ярость от гладстоновской речи и немедленно побудил сэра Джорджа Корнуэлла Льюиса[308] отмежеваться от канцлера казначейства, против которого тот сразу поднял кампанию в печати. Пальмерстон не собирался позволить Гладстону водить своей рукой.
Рассел вел себя иначе: он соглашался с Пальмерстоном, но следовал Гладстону. Создав новое евангелие невмешательства для Италии, которое проповедовал с рвением апостола, он с удвоенной силой, словно рупор Венского конгресса, ратовал за вмешательство в американские дела. В октябре он официально объявил членам кабинета о заседании, намеченном на 23 октября, для обсуждения «лежащего на Европе долга предложить — в самых дружеских и примирительных выражениях — обеим сторонам сложить оружие». Тем временем посланник Адамс, крайне обеспокоенный и глубоко взволнованный ходом событий, хотя ничем не выдававший своей тревоги, намеренно не спешил обращаться к Расселу за разъяснениями. Негодование поведением Гладстона звучало в Англии все громче и громче; все знали, что заседание кабинета состоится 23 октября и что на нем будет решаться вопрос о политике правительства по отношению к Соединенным Штатам. Лорд Лайонс[309] отложил свой отъезд в Америку до 25 октября, несомненно, с тем, чтобы принять участие в обсуждении. Когда посланник Адамс попросил наконец Рассела принять его, тот назначил встречу на 23 октября. До последнего момента Рассел всеми своими действиями старался показать, что, по его мнению, необходимость вмешательства вызывает сильные сомнения.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});