«Это были дни тревог и зубоскальства», как позже скажет Фернанда Барри. Честно говоря, они все кое-как перебивались на те деньги, которые Шерон ежемесячно высылал Фуджите из Парижа. Но дни проходили в относительной беспечности, вдали от столичных туманов и грохота войны. Одному лишь Амедео было не на шутку скверно. Ему хотелось более спокойной жизни, размеренной, безмятежной, свободной от материальных тягот, а вместо этого — непрестанные треволнения, порождаемые безденежьем, подавленность от того, что картины не продаются, мучительная неуверенность в завтрашнем дне. Он продолжает пить, курит беспрерывно, по всякому поводу затевает кутежи, только бы забыть невзгоды, обмануть себя иллюзиями. А сверх того — непримиримая война с тещей.
И вот наконец появляется Збо с доброй вестью, которой все ждали так долго. В Марселе ему улыбнулась удача: торговец и коллекционер Жак Неттер купил, притом за очень хорошую цену, целую партию картин. Среди них была «Bambina in azzurro» («Девочка в голубом») — портрет очень изящной малютки лет четырех-пяти, голубоглазой, в бело-голубом платьице с розовым маленьким бантом в волосах. Она стоит в углу комнаты, ее унылая мордашка умиляет до невозможности. Амедео в этот период создаст еще много портретов детей — мальчиков и девочек. Возможно, сам того не сознавая, он вдохновлен ожиданием собственного ребенка.
Тем не менее он далек от намерения оставить былые замашки. Как и прежде, блуждает от одного бистро к другому, по парижской привычке меняет гостиницы. Ни в одном отеле Амедео не могут вытерпеть больше нескольких дней — хозяева просят его съехать, устав от претензий других постояльцев, которые жалуются, что он мешает им, поет слишком громко, в поздний час поднимает шум, возвращаясь вдрызг пьяным. Все это продолжается вплоть до того дня, когда Сюрваж предлагает Модильяни работать у него.
Потом он перебирается к Остерлиндам — это семья скандинавских художников, чья вилла в Кань, окруженная оливковыми рощицами и клумбами роз, соседствует с домом Ренуара. В те дни семидесятилетний художник Аллан Остерлинд находится в зените славы. Его сын Андерс рассказывал, что видел, как Зборовский и Модильяни вошли к ним в сад. Невзирая на свою стать итальянского принца, Амедео выглядел грязным и замученным, словно генуэзский портовый грузчик. Андерс предоставил ему свою лучшую комнату, свежевыкрашенную, белую и чистую, но ни в эту ночь, ни в следующие гостю не спалось. Он заходился в долгих приступах кашля, его мучила неутолимая жажда, он всю ночь пил прямо из кружки, харкал на стены, стараясь попасть как можно выше, а потом долго смотрел, как плевок стекает вниз.
Однако в той же самой комнате он создал много рисунков и картин, среди них есть несколько особо примечательных, в частности превосходный женский портрет. Тогда же был написан портрет госпожи Остерлинд, прекрасной Рахили с золотистыми глазами, медленно угасавшей от кишечного туберкулеза, следствия испанки. Она изображена сидящей в кресле-качалке, томно подперев подбородок правой рукой.
По вечерам Остерлинд обычно отправлялся на виллу Коллетт в гости к своему старому соседу Огюсту Ренуару — тот, наполовину парализованный, проводил дни в инвалидном кресле на колесиках. Его бедные руки, прекрасные рабочие руки, что встарь расписывали фарфор, были скрючены ревматизмом, он даже высморкаться не мог без посторонней помощи, а когда хотел поработать, то приходилось привязывать кисть к пальцам. Ему было семьдесят семь лет.
— Возьми меня сегодня с собой к Ренуару, — попросил Амедео.
И вот Остерлинд приводит Модильяни, безвестного и нищего итальянского художника, к прославленному старому мэтру. Зборовский сопровождает их. Ренуар принимает их очень попросту, в столовой, куда его привезли после того, как он закончил свою дневную работу.
Это была большая комната в буржуазном стиле, где на стенах висело несколько картин хозяина дома и один утонченный, выдержанный в серых тонах пейзаж Коро. Ренуар сидел, съежившись в кресле, его плечи были закутаны шалью, на лоб надвинута каскетка, лицо прикрыто сеткой от комаров. Но глаза, глядевшие из-под этой импровизированной вуалетки, живые и пронзительные, с первого взгляда оценили собеседников. Двое мужчин в упор смерили друг друга глазами. Ренуар со своим славным прошлым, Моди со своей болезненной, озлобленной молодостью, не знающей доверия. С одной стороны радость, наслаждение лучезарным, чуждым страдания творчеством. С другой — творчество, рожденное болью, питаемое жизнью, изнемогшей от мучительных невзгод.
Ренуар велел принести для показа несколько своих полотен.
— Стало быть, молодой человек, вы тоже художник? — сказал он Модильяни, который молча разглядывал холсты.
Модильяни не ответил.
— Пишете ли вы с радостью, с тем же упоением, с каким предаетесь любви в объятиях женщины?
Модильяни упорно безмолвствовал.
— Вы подолгу ласкаете свои полотна?
Модильяни продолжал хранить молчание. Его лицо было угрюмо.
— А я каждый день поглаживаю их попки, пока картину не закончу.
Модильяни, казалось, корчился в муках, терпя из последних сил. Остерлинд почуял, что катастрофа неминуема. И она грянула. Амедео резко вскочил, шагнул к двери и, взявшись за дверную ручку, вместо прощальных слов грубо брякнул:
— А я не люблю задниц, сударь!
Амедео уже был в легком подпитии — на пути к вилле Коллетт имелась таверна, и Збо пришлось вытаскивать его оттуда. Слова престарелого мэтра он истолковал в дурную сторону, и его настиг неуместный судорожный припадок уязвленной гордости. Иное дело Ренуар — он ничего не сказал, отнеся эту выходку на счет нравов нынешнего молодого поколения: эти юнцы вечно выламываются, лишь бы любой ценой обратить на себя внимание. Он продолжал как ни в чем не бывало беседовать с Остерлиндом и Зборовским. Збо завел речь о своих планах, о Сутине и Фуджите. Старый художник подарил ему маленькую картину, сказав, что он волен распорядиться ею, как ему угодно, и согласился принять Фуджиту, которому в пору учения в Токийской школе изящных искусств довелось копировать произведения мэтра импрессионизма по их репродукциям. Фуджиту очень взволновали знакомство со старым мастером и возможность увидеть его за работой — тот как раз заканчивал очередных «Купальщиц», одну из своих последних композиций. Ренуар купил у него несколько гуашей и напомнил ему, сколь значительное влияние оказало искусство Японии на европейскую живопись конца прошлого века. «Японское искусство, — сказал Ренуар, — полностью изменило мое видение, оно повлияло на меня не меньше, чем Ван Гог и Гоген».
В июле их маленькая компания распалась. Фуджита с Фернандой, Ханка с Леопольдом и Сутин возвращаются в Париж. Амедео, Жанна и мадам Эбютерн остаются на Лазурном берегу. Амедео вовсю малюет портреты — служаночку из Кань, Блеза Сандрара, актера Гастона Модо, Сюрважа, нотариуса из Ниццы, снова и снова Жанну, детишек, «Zingara con bambino» («Материнство»), а еще — четыре пейзажа в духе Сезанна с деревьями на переднем плане на фоне домов в память о Провансе: «Деревья и дома», «Кипарисы и дома», «Пейзаж в Кань», «Южный пейзаж». Солнце Прованса осветляет его краски, делает их более теплыми и текучими.
Иногда он заходит в гости к русскому скульптору Александру Архипенко, владеющему по соседству большим парком с садом и огородом, где можно нарвать фруктов и овощей для своего семейства. В Ницце он навещает Сюрважа, живущего в доме мадам Мейер, которая нашла здесь спокойный приют вместе с двумя дочерьми — виртуозной пианисткой Марсель (ей предстоит войти в число легендарных исполнителей) и Жерменой, невестой Сюрважа. В то время в Ницце обретался также актер Пьер Бертен, будущий сосьетер «Комеди-Франсез», друг Макса Жакоба, уже знакомый с Модильяни (они встречались в Париже).
Мужчины беседовали в прихожей, как вдруг вошла Жермена Мейер в небесно-голубом платье. Как только было покончено со взаимными представлениями, Амедео тотчас же выразил желание, чтобы она позировала ему для портрета. Жермена дала согласие, и встречу назначили на следующий день.