У немецкого нацистского руководства не было отработанной линии поведения с населением на оккупированной территории. С одной стороны, из «рейсхкомиссариатов» Украины и Белоруссии насильно вывозили молодежь на работу в Германию, и там эти работники и работницы должны были носить казавшиеся им унизительными нашивки «Ost» («Восток»), а с другой стороны, министерство пропаганды устраивало поездки в Германию для различных профессиональных групп населения, помещало их в немецких гостиницах, им показывали Германию, водили в театры и прочее. Нужно сказать, что о насильственном вывозе на работу я узнала позже, так как из районов, где было армейское управление, никого насильно не вывозили, биржа трудна вербовала только добровольцев на работу в Германию.
Министерство пропаганды устраивало поездки по Германии групп крестьян, чтобы показать им устроенные немецкие крестьянские хозяйства. Их принимал даже Розенберг, владевший, конечно, прекрасно русским языком, и мы по радио могли слышать часть его беседы с русскими крестьянами. Но если Гитлер хотел колоний на территории России, то зачем показывали несчастным русским колхозникам прекрасные немецкие хозяйства, которые для них ни в одном случае не были достижимы? Для чего тратились деньги на эти поездки – мне пришлось говорить с учительницей работавших начальных школ, которая ездила в Германию с группой учителей, она была в восторге и от Германии, и от того, как их принимали, – тратили на эту пропаганду деньги и силы, но не делали самого главного: не разрешали временного российского правительства, не выпускали декларации о том, что воюют не с Россией, а с коммунизмом, и не посягают на независимость и целостность России.
В ноябре 1943 года устроили смешанную (разных профессий) женскую группу для поездки в Германию, в нее попала и я. Сначала мы прибыли в Ригу, где к нашей группе присоединилась эмигрантка из Риги. Впрочем, многие русские из Прибалтики эмигрантами себя не считали – это те, кто жил и до революции в Прибалтике. Татьяна Александровна была лет на 10 старше меня, но ее тянуло ко мне, как к самой интеллигентной из группы, а меня к ней, но все же с несколько смешанными чувствами: мы были очень строгих нравов. Знакомство же с русскими из Прибалтики выявило, к нашему удивлению, большую распущенность их нравов, а это отталкивало.
Уже Рига производила впечатление немецкого, во всяком случае западного, города. Все это было ново и привлекательно. Когда я ходила по Берлину, мне трудно было поверить, что я действительно в Берлине. Нам так вбивали в голову, что граница на замке и что мы никогда не попадем за границу, что трудно было поверить в пребывание хотя бы в военном Берлине. Показали нам старинный Эрфурт и более западный, но не менее старинный Марбург-на-Лане. Удивительно было смотреть на старый университет, построенный как замок. Когда мы осматривали актовый зал с цветными стеклами, мне и в голову не приходило, что ровно через 10 лет я буду сидеть в этом зале в рядах профессорско-преподавательского состава и слушать выступление известного испанского философа Ортеги-и-Гассета. Побывали мы в Лейпциге и во Франкфурте-на-Майне, но тогда вслед за нами уже шли ковровые бомбардировки американцами немецких городов. Это был новый элемент войны, прежде бомбардировали понемногу, но теперь стали бомбардировать страшно. В Берлине первый ковровый налет произошел, как только мы оттуда уехали, во Франкфурте он нас накрыл, мы сидели в подвале, но, к счастью, наша гостиница не пострадала, а то от этих бомб подвал бы нас не спас. Нам укоротили поездку, срезали посещение Мюнхена, о чем я очень жалела, не подозревая, что проживу в нем полстолетия и смогу с ним досконально ознакомиться, и повезли снова через Берлин и Лейпциг домой.
Группа эта была сборная и малосимпатичная: были дочери уже успевших стать зажиточными новых псковских купцов, были женщины, работавшие в антипартизанских отрядах. В гостиницах у нас были комнаты на двоих, только Т.А. из Риги требовала и получала отдельную комнату в каждой гостинице.
Мне удалось выбрать в соседки по комнате спокойную молодую женщину. Судьба ее была необычной, и здесь следует о ней рассказать. Полненькая, уютная 26-летняя женщина казалась типичной хорошей хозяйкой, круг деятельности которой ограничивался семьей, мужем, детьми. Вначале могло показаться, что это и был ее путь: она вышла замуж, у нее родилась дочь. Но ребенок умер еще до войны, муж, командир Красной армии, пал в самом начале войны. Она поступила в московскую школу «партизан» и диверсантов. Я поставила слово «партизаны» в кавычки, так как настоящие партизаны идут сами из рядов населения сражаться с противником, их не школят и не спускают на парашютах за линией фронта, как это делалось с выучениками московской школы. Моя знакомая выдвинулась, став единственной женщиной-инспектором этой школы. В нашей поездке, когда мы стояли в каком-нибудь городе перед красивым мостом, она иногда говорила тихо, так что слышала только я, почти с отчаянием: «Это какое-то проклятие, я не могу любоваться спокойно ни одним мостом, мой мозг начинает автоматически вычислять, сколько динамита надо положить, чтобы его взорвать».
Вся ее судьба переломилась благодаря… одному честному слову. Я не подсчитала, сколько раз она заговаривала об этом честном слове, но много, много раз за одну довольно короткую поездку. Попробую привести ее рассказ так, как он мне запомнился. Назвать его, вероятно, следует:
Честное слово
«Мы не только сидели в Москве и давали нашим ученикам теоретическую подготовку. Время от времени нас забрасывали за линию фронта, спускали на парашютах там, где не было немецких войск; чаще маленький самолет спускался на какую-нибудь равнину, и мы высаживались: так же нас и забирали обратно. За линией фронта мы бродили, выполняя наши задания и проводя разведку. Если в какой-либо деревне не было немецких солдат, мы заходили туда, требовали у крестьян продукты питания и спешно уходили. Заходили ночью; как они живут под оккупацией, мы совсем не знали, нам было не до того, чтобы разведывать их жизнь, мы верили тому, что писали наши газеты. Нередко нам так мало приходилось спать, что я засыпала на ходу. А порой просыпалась от того, что кто-то из нашей группы тряс меня за плечо, и я обнаруживала, что я уже не иду, а лежу в траве и сплю.
Но однажды меня разбудил не член нашей группы: передо мной стоял человек в немецкой форме. Он оказался не один. Однако все они говорили на чистейшем русском языке: это были русские добровольцы. Я накинулась на них с бранью, ругала их продажными шкурами. Но они только усмехались: «Ничего, товарищ инспектор, пройдем с нами, может быть, вы нас потом поймете».
Они провели меня к немецкому майору. Я не скрыла, кто я, рассказала даже, что я делала, сколько мостов взорвала и т. д. Только наотрез отказалась сказать, где сейчас предположительно находится наша группа. Он не настаивал. Вдруг он сказал: «Хотите пожить на этой стороне и посмотреть? Если вы дадите честное слово не сбежать, то я вас отпущу, поживите среди гражданского населения, посмотрите». Я совершенно опешила. Отпустить такого противника, как я, навредившего так много их армии, просто под честное слово?! Это казалось мне невозможным! Все время с тех пор, как я попала в плен, я только и думала, как бы мне сбежать. Но, пораженная этим предложением, я дала честное слово и тогда для меня стало совершенно невозможно его нарушить.
Я устроилась в одной из ближайших деревень и не переставала удивляться. Крестьяне жили неплохо, немцы их не притесняли. Мне пришлось видеть, как немецкий солдат приставал к девушке, она же отмахнулась от него и сказала: «Иди, ты мне не нужен», и он смущенно отошел. А по моим тогдашним понятиям, как нам рассказывали, он должен был выхватить пистолет и тут же застрелить ее. (Как это обычно бывает, преувеличенно очерненная или даже просто выдуманная картина ужасов при встрече с действительностью оборачивается сначала картиной с обратным знаком и представляется в несколько преувеличенном положительном свете.) За мной, конечно, следили, и через некоторое время этот же майор вызвал меня и спросил: «Хотите перейти на ту сторону? Я вас отпускаю, мы даже покажем вам, где можно перейти линию фронта». Я ответила, что не хочу. Он спросил, хочу ли я работать с ними, я тоже отказалась. Тогда он отпустил меня жить, где я хочу. Я осталась в той же деревне. И вот в нее пришли однажды мои бывшие товарищи и бросили в дом старосты гранату. Этот староста был простым мужиком, согласившимся быть старостой для контакта с немецким командованием. Немцы требовали, чтобы каждая деревня выбрала себе старосту, через которого было бы удобнее сообщаться со всей деревней, если было что-либо нужно. Немцы, конечно, наложили на крестьян налог продуктами, за сбор которого отвечал этот староста, да и вообще, если немцам что-либо было нужно, они хотели иметь дело с одним человеком. Староста не только не обижал крестьян, но заступался за них, если было нужно, по мере своих возможностей. У него и его жены было четверо детей. Их всех разорвало на клочки. Вид был ужасный. Я не хотела верить, что это сделали мои люди, но мне не только пришлось поверить, но и узнать, что такое делалось и раньше, даже тогда, когда я сама ходила по лесам за линией фронта и не знала, что совершали некоторые из нашей группы. Я посмотрела на все с другой стороны, глазами крестьян, получивших теперь землю и, несмотря на войну, относительно довольных жизнью. У меня в ушах стояли плач и стоны родственников тех, кого разорвала на клочки брошенная моими бывшими товарищами граната. Тогда я пошла к тому немецкому майору и сказала, что хочу работать с ними».