«Монтегю Норман, — говорил Канлифф, — в настоящее время — самый блестящий человек в банке. Он наверняка станет следующим управляющим. Я не вижу никакого другого кандидата. Но его блистательная невротическая личность может создать массу неприятностей. Я чувствую свою личную ответственность за то, что поставил его и банк в очень опасное положение...» «Он нуждается во власти просто для того, чтобы не упасть, и он не сдастся и достигнет своего, но тогда будет уже поздно... Чего я действительно боюсь, так это того, что Банк Англии будет национализирован при жизни Нормана, и моим единственным утешением является то, что я сам этого не увижу» (19).
Практически ничего не известно о тех интенсивных переговорах, которые наверняка велись в конце войны между банком, клубами и министерством иностранных дел по вопросу о финансовых операциях, которые было необходимо провести в послевоенной Европе. Учитывая те денежные сложности и хитросплетения, которые были приведены в движение Версальским договором, для империи было уже не совсем безразлично, какого профессионала из банкирских лондонских династий увенчают короной управляющего Банком Англии. Канлифф произносил массу многозначительных интригующих слов. Он безотчетно чувствовал, что то, что он сам и большинство его предшественников всегда считали представительной коллегией привилегированной гильдии, могло в умелых руках другого банковского жреца, имевшего более развитое воображение, чем у них, незаметно измениться таким образом, чтобы работать на цели и задачи, которые не должны и не могут избирательно диктоваться одним только внутренним кругом такой гильдии. Империя не только — благодаря войне — присоединилась к банку, прочно утвердившись в его тылах, она также благосклонно взирала на избрание такого управляющего, который смог бы успешно обуздать банковскую сеть и перестроить ее в соответствии с новыми директивами Британского государства, но при этом не нарушил бы в значительной степени рутинную деловую активность банковского сообщества. Вероятно, именно это Канлифф имел в виду, говоря о «национализации».
31 марта 1920 года случилось то, чего он больше всего опасался: Монтегю Норман был избран управляющим Банком Англии. «Не более чем на два года, — говорилось в решении, — как предписано старым статутом». Не без оснований дожи совета директоров впустили его к себе с черного хода. И он остался. Через пять лет его посвятили в понтифики банка. И так, согласно последующим утверждениям, от двухлетия к двухлетию, он исполнял обязанности управляющего на протяжении двадцати четырех лет. Дуб нашел своего друида — и наоборот.
И хотя поначалу его кандидатуре противились — в кварталах Сити жаловались, «что не знают этого человека» (20) — он не стал терять время и очень быстро переоборудовал свой корабль для плавания по бурным финансовым водам послевоенной эры.
Надо сказать и о союзниках: прежде всего Норман позаботился о том, чтобы сохранить и укрепить связи с мандаринами американской банкирской решетки: Дж.П. Морганом и компанией. Из этого клана первым и основным тузом был управляющий Федеральным резервным банком Нью-Йорка (ФРВНИ) Бенджамин Стронг, с которым Норман познакомился и подружился в последние два года войны (21). Стронг, который стал управляющим в 1914 году, «как объединенный кандидат банков «Дж. П. Морган» и «Кун, Леб и К°» (22), как говорят стал, первым из череды деятелей, подпавших под обаяние Нормана, причем настолько явно, что президент США Герберт Гувер обвинил его в том, что он стал «ментальным довеском» Европы и Нормана.
Стильно и таинственно:
Репутация таинственной богоподобной отчужденности и дразнящего всезнания, которая превратила имя Монтегю Нормана в легенду задолго до конца двадцатых годов, была как раз той репутацией, какой он осознанно и тщательно добивался... Открытые конфликты... и даже частные раздоры, были слишком грубыми методами, к которым он питал отвращение... Норман разработал собственную отточенную технику общения с лондонским Сити, который как целое очень быстро подпал под почти сверхъестественную ауру благоговения, которое он внушал своей зловещей репутацией человека, способного одновременно знать, чего он хочет, и точно угадывать намерения других. Его первым и величайшим талантом было умение склонять на свою сторону и заражать своими идеями тех друзей, которые успели подпасть под непреодолимое обаяние его личности... Как паук, плел он тончайшую паутину личных связей и контактов, которую раскидывал из своего кабинета в самые отдаленные и укромные уголки лондонского Сити... Ничто из того, что там происходило, не могло укрыться от слуха Нормана — он моментально узнавал обо всем... После этого он... одобрял или не одобрял... поддерживал или препятствовал. Его источники были безупречны и, как правило, точны. Он был... поразительно хорошо информирован.
Выказывая замечательную снисходительность в своих апологиях, биографы Нормана дополнили этот эскиз «человека-паука» весьма смелым соображением, являющим собой превосходный пример давней «ученой» традиции пропускать и запутывать сведения, касающиеся деятельности Нормана и Банка Англии в период между двумя мировыми войнами:
Но кем был Норман, если не невезучим дублером, которому выпало сыграть, наконец, главную роль в этой общественной драме? Он конечно же хорошо знал текст своей роли, но абсолютно не знал сюжета (23).
Здесь, однако, можно удивиться: как мог виртуозный верховный жрец банкирской решетки в течение двадцати четырех лет удерживать понтификат в должности главного казначея империи в период, совпавший с самой критической эпохой западной истории, если он «не знал сюжета»?
Сюжет на самом деле начал развертываться в Версале, и первый акт драмы завершился пророчеством Веблена. Второй акт был поставлен на германской сцене — то было крещендо живописных путчей, апофеозом которых стало национальное банкротство, совпавшее с выступлением Гитлера в мюнхенском пивном зале. Теперь, наконец, действие смещается на мировые рынки, в то время как бурный немецкий эксперимент оставили докипать в безвестности. Все это время Банк Англии отнюдь не пребывал в праздности. Норман весьма внимательно следил за происходившими событиями, обращая особое внимания на действия, которые в то время совершал его друг Бен Стронг по ту сторону Атлантики.
Как раз в то время, когда заключался Версальский договор, то есть, в июне 1919 года, Соединенные Штаты переживали свой первый послевоенный бум, необычайную кредитную инфляцию, запущенную мировой войной, потребовавшей массовых закупок продовольствия и товаров со стороны союзников. При обилии золота в хранилищах, распухшей кредитной базе, взлете цен и низкой безработице дополнительные, лишние американские кредитные деньги породили взлет на фондовой бирже и стимулировали спекуляцию недвижимостью, достигшей своего апогея в ноябре 1919 года (24). Эта игровая мания достигла таких масштабов, что проценты по займам до востребования*
* Займы, которые выплачивались в срок по выбору заемщика или кредитора с оповещением за 24 часа.
достигли астрономической высоты — 20 процентов. В Лондоне, как и в других финансовых центрах, такие квоты достигались, как только извлеченные в Сити банковские сальдо доставлялись по банковским сетям на Уолл-стрит, чтобы поддерживать такие высокие ставки. Другими словами, тем самым осуществлялся экспорт капитала, и, пока трансферт был устойчив (британские инвесторы продавали фунты и приобретали доллары), фунт стерлингов ослаблялся по отношению к доллару, который в 1919 году был единственной валютой, привязанной к золоту; ослабление по отношению к доллару автоматически означало ослабление по отношению к золоту.
Если принять, что главной целью Британии после «возвращения в нормальное состояние» действительно было возвращение золотого стандарта ее валюты, то такое бегство капитала и падение обменного курса представляло серьезную проблему и препятствие. Но почему так важно было снова привязать валюту к золоту? «Ради престижа!» — в один голос отвечали хранители британских сокровищ. Но это была ложь, и немалая.
В действительности банк готовился к планированию великой стратегической игры, на столько сложной и потенциально настолько опасной, что она требовала величайшей осмотрительности со стороны клубов, посвященных в ее суть. А уж они-то знали, как себя держать и какую мину строить, когда дело дошло до дерзких расспросов со стороны общества относительно их деятельности: они просто не стали «ни объясняться, ни оправдываться». Эту максиму, как говорят, «чрезвычайно любил Норман» (25).
Для того чтобы вернуться к золотому стандарту, Британия отвела себе пять лет — до 1925 года (26). Но сначала ей следовало урегулировать некоторые проблемы в колониях.