С уважением,
Тимофей».
Н-да.
Что остается? Остается притвориться суховатой и даже несколько советской девушкой – то есть мужчиной! Это же не Полина Шкут, а Пауль Шуман.
«Уважаемый Тимофей,
Ваше прошлое письмо я получил. Я не знаю, что сказать про такую судьбу, как у вас. Первое, что пришло в голову, – купленные дипломы лишили вас друзей, однокурсников. Это очень мощная подпитка в любых ситуациях. Мы с вами люди из разных частей этой жизни. Вы не знаете, что делать со свободным временем, как его использовать. Мне же его всегда не хватает. Цейтнот длиною в жизнь. У меня улыбку вызвали ваши слова о простой и красивой жизни другого человека (в данном случае моей), которого не знаешь. Да, пусть со стороны кажется так. Не буду разубеждать.
Каменного юнгу я снял потому, что меня тронул этот памятник. Оба моих деда остались на войне. Но они были взрослыми мужиками. А юнги были подростками, и я подумал, как им было страшно. Нам в нашей удобной жизни и то бывает страшно. Страшно принимать решения, страшно брать ответственность. А их жизнь загнала в угол. Я представил себе, как страшно тонуть в черной холодной воде, когда тебе пятнадцать. Вот и все.
Ваш рассказ про каменное сердце бесконечно печальный. Не могу себе представить, как устроена жизнь в больших южных семьях. Знаю об этом понаслышке. Знаю только, что зависеть от кого-то, в том числе от родителей, когда тебе больше восемнадцати лет, – для меня вещь неприемлемая. За свою личную свободу я готов есть землю. Рисковать, работать на пределе сил. Только бы иметь право распоряжаться своей жизнью. Сохранять душу. Она нам дается на временное хранение – от рождения до смерти. И вернуть ее я хочу в лучшем виде, чем получил. А если совсем трудно… – Она задумалась и решила добавить что-то из классики. – То в любых самых тяжелых ситуациях становится лучше, когда помогаешь тому, кому хуже, чем тебе. Только без корысти и мысли “какой я хороший”. Это реально работает.
Всего доброго. Спасибо за письма.
Павел».
«Уважаемый Павел,
и вам спасибо за письмо, а то я думал, вы совсем не ответите. Наверное, я слишком много лишнего написал про себя и свою жизнь, и про свое тяжелое происшествие. Но спасибо, что вы откликнулись все-таки.
Вы не знаете, что такое большая южная семья, а я немножко знаю, что такое обычная русская или там украинская семья, в общем – не кавказская или вообще не южная семья. Как я понял, это примерно то же самое. Везде примерно одинаково. Только в южной семье все очень напоказ. Приказы разные кричат. Вроде «я отец! я мать! я твой старший брат! семья тебя проклянет!» и все такие вещи. Но в русской семье царит то же самое, только без южного шума, без таких традиционных собраний всей семьей. Все равно в русской семье старшие добиваются от младших, чего хотят, а младшие мстят старшим как умеют – иногда очень жестоко и несправедливо. Но русская семья все равно легче.
Вы написали очень мудрые и героические слова насчет свободной души и что готовы на всё пойти за свободу. Но только наша жизнь устроена как в театре. Один режиссер говорил: «в предлагаемых обстоятельствах». В России вообще свободней жить человеку с человеком. Поэтому я давно уехал в Россию, кстати. В России можно сказать – папа, я иду теперь учиться и еду в Ленинград, например. Русский папа, если не согласен, покричит, и все. А грузинский папа тебя на вокзале поймает, отвезет в горы, и ты там посидишь в домике недели две, пока прощения не запросишь. Вообще вы когда-то, Павел, разговаривали на серьезную жизненную тему, чтобы у вас руки были закручены назад? А пистолет в затылок в самую ямочку, и чтоб знал: скажешь не так – тебя убьют, и никто не узнает, как в русской песне, где могилка твоя. В школе на всякий случай журнал украдут, и в поликлинике карточку, и в милиции форму номер один – и всё, и нет тебя, и не было никогда. Где такой Тима был? Или Паша, например? Ошибся, кацо, приснилось тебе, ты пойди еще поспи, проспись хорошо, да?
Вот сидит человек в таком домике в горах день, неделю, две. Быки его стерегут, дрянь покушать дают, кувшин воды дают, наружу не выводят, ведро в углу – все удобства. Ждут, пока станешь прощения просить. Сидит человек и думает – жизнь все-таки дороже. Это же не как вон те матросы – спасать родину от врагов, тут правда надо жертвовать жизнью. А жертвовать жизнью, чтобы пойти учиться в тот институт, а не в этот или работать в то учреждение, а не в другое – вот и думаешь, разве надо ради такой свободы умирать или убегать в другой город и ждать, как тебе отомстят?
Это я, наверно, нескладно и непонятно пишу, но смысл такой: когда легко быть свободной личностью, тогда легко. Я могу только позавидовать и сказать: как вам, уважаемый Павел, хорошо.
А когда трудно – тогда трудно.
Вы, конечно, правы, что купленный диплом – это нет товарищей-студентов. Да. Это жалко. Но не вернешь. Что делать? Надо жить, как получается, в этих «предлагаемых обстоятельствах». Конечно, надо помогать людям. Я помогаю, кому могу и как могу. Стараюсь незаметно, это вы сказали правильно. Помогать и выставлять напоказ, как помогаешь, – это грех.
Спасибо, что вы посочувствовали моему старому горю.
Вы написали: «всего доброго, спасибо за письма». Из чего я понимаю, что переписка закончилась. Мне жалко, но ведь мы люди с разных сторон жизни, как вы очень остроумно и мудро сказали. О чем нам дальше разговаривать? Я не понимаю в крупных корпорациях, а вы не понимаете в бывших южных людях.
Поэтому спасибо вам тоже за письма. До свидания.
Тимофей».
«Ты чего? – ночью спросил ее Вадик, увидев, что она не спит, а смотрит в потолок, закинув руки за голову. – Хочешь еще?» – И он погладил ее поверх простынки. «Что ты, что ты, что ты, – зашептала она. – Все прекрасно, ты прекрасен, мне хорошо… Так. Жалко стало мужика». – «Какого?» – «Этого, как его, Тимофея Иваныча. Какая глупая жизнь. А все равно жалко». – «Ты лучше меня пожалей», – сказал Вадик. «А тебя за что?» – «За то, что я тебе наврал, а сейчас переживаю, – сказал он. – Это я тебе писал письма». – «Что?» – «Да». – «А сейчас не врешь?» – спросила совершенно спокойно. «Правда, правда», – вздохнул он. «Докажи». – «Могу показать в компе. Показать?» – «Ах-ах! Скопировать эти письма с моего профиля к себе в файл, всего делов!» – «Нет, – сказал Вадик. – Я их нарочно себе на почту посылал, до того, как у тебя вывешивал. За полчаса примерно. Можешь сравнить часы-минуты. Показать?» – «Не надо». – И замолчала. Он снова погладил ее, она вдруг в голос заплакала. «Ты же клялся! – чуть ли не выла она. – Ты же клялся! Лежал со мной в постели, обнимал меня, и клялся! – Она отшвырнула его руку: – Не смей меня трогать!» – И просто залилась слезами. Вадик пытался ее обнять, она ударила его кулаком в грудь, выскочила из постели, побежала в ванную, заперлась, долго мыла лицо холодной водой, потом надела халат, вышла из ванной и спросила: «Ты уже собрался?»
Ах, сейчас бы умыть лицо холодной водой, – вспоминала она, слушая усталый шум мотора; машина взбиралась на бесконечный пологий склон; такой плавный, но очень длинный подъем называется «тягун». Вспоминала безо всяких особых переживаний и, уж конечно, без тогдашних слёз.
Потому что за пять лет всё уже сильно поменялось, и теперь у нее есть муж, наконец уже старше ее на целых одиннадцать лет, у него серьезный архитектурный бизнес, и он сейчас занимается реконструкцией одного курорта в Дилижане. И вот она едет к нему – просто так. Побыть вместе и провести пару недель на водах, как говорили в старину.
Вот почему она всё это вспомнила! Вот ведь в чем дело!
Дилижан. Серпантин. Дочка Зураба Петровича. В августе Кето поехала в Армению, в Дилижан к сестре, сестра ее Вера там была на курорте, и машина с серпантина упала вниз. Грешили на Зурика, что он боялся дочь свою и убил ее. А я пришел к своему приятелю скульптору и сказал: сделай мне каменное сердце.
– Езжайте потише!
– Не бойтесь, мадам.
– Потише, я сказала!
Машина уже прошла подъем и спускалась вниз по серпантину. Первая петля. Вторая. Третья. Стоп. Вот ореховое дерево с раздвоенным стволом. Надо лопатой подкопать кусты. Дальше пошла мягкая земля.
Гранитное сердце размером в два кулака, со всеми венами и артериями, тяжело лежало у нее в ладонях. Настоящее сердце весит триста граммов, а это, каменное – наверное, два кило. Даже интересно, Вадик это где-то подслушал? Или это была его собственная история? Или он потом это сделал, когда она его выгнала?
Нет, уже не интересно. Ни капельки
– С собой заберете или обратно закопаете? – спросил шофер.
– Не знаю, – сказала она. – Дайте три минуты тихо посидеть.
Был месяц май
воспоминание
Двадцатого мая две тысячи девятого года, около трех часов дня, я сидел за письменным столом и листал, и рассматривал, и взвешивал на ладони свою первую книгу, которая вышла буквально пару недель тому назад. Конечно, среди всех прочих радостных мыслей была и мысль о моем отце, о писателе Викторе Драгунском: понравилось бы ему? То есть он, я уверен, был бы рад моей книжке, как радовался моим пятеркам, моим картинкам, моему поступлению в университет – но понравились бы ему мои рассказы именно как литература?