Обычно сдержанный Всеволод в эти дни негаданно преобразился. Мария со счастливой улыбкой всматривалась в возбужденные глаза мужа, ловила взглядом возвратившуюся былую упругость его движений. Он снова был молод и ясен, как тогда, в тот самый счастливый в ее жизни день их первой встречи.
Снова толпились на дворе дружинники, чадили березовые факелы, слышался храп коней, и князь, в распахнутом кафтане, без шапки, стоял на всходе, собранный и нетерпеливый.
Теперь он редко заглядывал к ней, и она мирилась с одиночеством, коротая вечера с дворовыми девушками и Досадой.
Мария знала обо всем, что случилось с боярышней, жалела ее, звала к себе в гости чуть ли не ежедень. И Досада понемному оттаивала.
Вернувшись из Рязани, князь Юрий искал с ней встречи — она избегала его. Два раза он наведывался к боярину, надеясь увидеть ее случайно, он она не выходила из светелки, хотя отец и звал ее — сказывалась нездоровой.
Совсем перестал понимать свою дочь Разумник. Ну, Василек Зворыка пришелся ей не по нраву, бог ей судья, а тут — князь, и не просто какой-нибудь, а сын самого Андрея Боголюбского! Ведь сразу смекнул старый боярин, что не зря зачастил Юрий к нему на двор. Не за стариковскими разговорами. Да и Досада о нем только и мечтала, оттого и отказалась идти за Василька. А нынче и видеть не желает. Вот уж воистину, дочь в доме — хуже пожара.
Не догадывался тогда боярин, что хотела она покончить с собой, что неспроста угодила в Клязьму. Скрыла от него все Досада, наговорила, будто купаться надумала да попала в омут. Но соврать Марии она не могла.
Сидели девушки в ложнице у княгини, вышивали голубей и петухов на сарафанах, пели стройными голосами любимые свои песни. А когда запевала княгиня, все смолкали — грустны и протяжны были ее песни, рожденные в горах. Голосок у Марии тоненький и звучный. А начинала она, словно рассказывала, но песня крепла, и девушки откладывали вышивки — то смахивали невольную слезу, то улыбались: люди везде одинаковы, и горести да заботы у всех одни.
— Не отчаивайся, Досадушка, — старалась успокоить боярышню Мария. — Еще придет твой суженый. А о князе Юрии и думать позабудь.
— Да как же позабыть-то? — поднимала на нее наполненные слезами глаза Досада.— Как же позабыть-то, ежели в каждом сне приходит и манит за собой?
— А ты гони его, гони. Ты богу молись, может, и полегчает.
— Да нешто мне в монастырь идти?
— С такой-то красотой? — улыбалась Мария и трогала длинными пальцами рассыпавшиеся по плечам девушки шелковистые волосы.
Но тут же взгляд ее становился строгим.
— Жестоко провинился перед Всеволодом твой милый, — говорила она. — Не простит он его.
— Да что же будет-то? — пугалась Досада.
Мария качала головой. Ей ли про это знать? Одно только знала она, что, справившись со Святославом, снова вспомнит князь о Юрии. Не жить им вместе на одной земле. Всеволод Владимира не уступит. Дела своего в чужие руки не отдаст. Измены не простит.
Но всего этого она не говорила Досаде. Не хотела тревожить девушку, берегла ее.
А еще было такое, о чем Досада и не догадывалась. Понравилась она Кузьме Ратьшичу. Увидев ее однажды с княгиней в сенях, удивился любимец князя: как же это раньше он не замечал, что нет краше ее во Владимире, любой терем обыщи.
Стал тихонько расспрашивать Марию: чья, мол, она да откуда.
— А не стар ли ты для нее, Кузьма? — посмеялась над ним княгиня. — Седина-то в бороду...
— Седина-то в бороду, да бес в ребро, — подхватил Ратьшич.
С тех пор старался попасть Досаде на глаза. Но она хоть бы что: будто и нет Кузьмы. «Должно, и вправду я старый,— с тоской подумал Ратьшич. Но сердцу не прикажешь. Ни часу не мог он прожить, чтобы не подумать о Досаде — на совете ли у князя, в битве ли, или на охоте. Даже на хмельном пиру вспоминал он ее и не хмелел. Валились бояре под столы, а он сидел, подперев голову, выливал в себя чару за чарой, глядел на красную рожу пирующего напротив гридня — и видел Досаду. Ну разве не наваждение?!
И сейчас, по дороге в Переяславль, кольнуло его в сердце, когда приметил, проезжая небольшую деревушку в три двора, поднимающуюся в гору девушку. Проскакал мимо нее, не выдержал, обернулся — и обожгли его такие же, как у Досады, ясные, зеленоватые глаза.
В Переяславле ждали Ратьшича несчетные заботы и тревоги. Приехав в город, увидел он жителей его в беспечности, а городские укрепления в полной запущенности: рвы обмелели, валы осыпались, стрельни покосились, частоколы подгнили.
Вызвал к себе воеводу, говорил, глядя в трусливо бегающие глаза:
— Обленились тут, жируете, а Святослав под самым боком!
Дрожал воевода, бормотал что-то невнятное. Лицо длинное, постное, в бесцветных глазах — тоска. Не воевода, а смиренник.
— Завтра же согнать мужиков на вал. Завезти лес, кликнуть плотников, старые стрельни разобрать, поставить новые! — дышал ему в лицо Кузьма. — А не выполнишь — со света сживу, попомни.
Пятясь и униженно улыбаясь, выскочил от него воевода. «Тьфу ты!» — выругался Кузьма.
И, чуть встало солнышко, Ратьшич сам отправился проверять, что сделано.
Напугал он воеводу. Только выехал Кузьма за ворота, увидел — потянулись в лес подводы, во рвах уже долбили мерзлую землю мужики. Бабы помогали им. Даже ребятишки и те таскали землю на валы в плетеных корзинах.
Воевода суетился среди работающих, покрикивал:
— А ну, наддай!.. А ну, пошевеливайся!..
Оглядываясь на него, мужики ворчали. «Поди-ка, и без воеводы бы справились», — подумал Ратьшич и сам спустился в ров. Подобрал валявшийся под ногами беспризорный лыскарь, вскинул над головой, вонзил в неподатливую землю.
— Гляди-ко, — прошелестело по рву. — Сам княжеский милостник...
— А силища-а!..
Силушкой Ратьшича бог не обидел: берег на троих, а одному досталось. Перед тем как попасть на службу к Всеволоду, пришлось Кузьме много чего повидать. С детства он и пахал, и копал, и лес рубил. И топором работал, и лопатой. Каменные мозоли набил на ладонях.
Привычно ему долбить землю. В теле приятное тепло, озорной морозец гоняет по жилам и веселит кровь. Здесь не то, что с боярами на совете штаны протирать, нудить одни и те же неторопливые речи, глотать кислый от пота воздух.
Скинул Кузьма кафтан. Остался в одной рубахе. Пар подымается от спины и от рук, лыскарь звенит, мерзлые комья летят под откос — лихо!
Сел Кузьма передохнуть, окружили его люди, разглядывали с уважением, робко щупали брошенный в снег дорогой кафтан: ну и ну-у! Никак, все такие у нынешнего князя — с этакой-то сноровкой да силищей?
— Все такие, все, — отвечал Кузьма, улыбаясь. — А вы-то? Нешто обробли?
— Мы-то пообыкли. Не неженки, вестимо.
Мужики гудели одобрительно. Кузьма смотрел в их открытые, приветливые лица и радовался: эти не подведут.
— Не сдадим, мужики, ворогу Переяславль? — выпытывал он у них.
— Почто сдадим? Выдюжим.
— А сильна ль у тебя дружина? — спросил пробившийся сквозь толпу старикашка. — Не то ведь и срубы не в прок.
— Мои дружинники — один к одному, — сказал Ратьшич и обвел толпу пытливым взглядом. — Да и вы, как погляжу, не из трусливого десятка?..
— Нам бы мечей поболе. Да копий, да луков...
— Дадим вам и мечи, и копья, — пообещал Ратьшич.
К вечеру за работу принялись плотники. Разобрали ветхие стрельни, вместо них стали рубить новые. Отваливая щепки, бойко постукивали топоры.
Через неделю Переяславль было не узнать: высокие валы, крепкие дубовые ворота, неприступный частокол из свежих бревен, глубокий ров и над всем над этим — грозные стрельни с темными проемами бойниц.
Но Святослав на Переяславль не пошел. Он встал в сорока верстах от города, на реке Влене.
3