Все предшествующие дни Гойя терзался и радовался в ожидании этого вечера. А теперь вздохнул с горьким облегчением, когда мог наконец откланяться и уйти от чар Каэтаны.
На обратном пути Хосефа сказала, что вечер был на диво удачный: дон Хосе по-настоящему большой музыкант, а опера очень мила.
На следующий день Франсиско начал писать небольшое полотно: Каэтана под богоматерью с полумесяцем. Он усовершенствовался в искусстве изображать лицо так, что оно было неизвестным и все же знакомым. В набеленной даме под балдахином было что-то сладострастное, злобно-насмешливое, кощунственное. Гойя писал тайком, в отсутствие Агустина, и прятал от него эту картинку. Писал он торопливо, с жаром. Как-то раз он забыл убрать, полотно и, вернувшись, застал перед ним Агустина.
— Удивительно сделано — это сама правда, — сказал Агустин.
— Даже тебе ни к чему было это видеть, — ответил Франсиско и спрятал картину навсегда.
Снова прошла неделя, а от Каэтаны все не было вестей. Теперь Гойя не сомневался, что она не даст о себе знать ни через три месяца, ни даже через год, и ни о чем в жизни так жгуче не жалел, как о том, что убежал из Пьедраиты, убежал от нее.
И вдруг в мастерской у него появилась дуэнья Эуфемия и как ни в чем не бывало спросила, есть ли у дона Франсиско время и охота завтра вечером пойти с доньей Каэтаной в «Крус», там дают «Обманутого обманщика» Комельи, и донья Каэтана предвкушает немало удовольствия от сегидилий.
Они пошли в театр, они делали вид, будто расстались лишь накануне, ни о чем не спрашивали друг друга, не упоминали о том, что случилось в Пьедраите. Казалось, ничего и не произошло. В последующие недели они часто виделись и любили друг друга, как до ссоры в Пьедраите.
Обычно Каэтана заранее сообщала о своем приходе, и Гойя устраивал так, чтобы никого постороннего не было. Но однажды она пришла без предупреждения, Агустин как раз работал над копией «Королевы в виде махи в черном».
Каэтана вгляделась в портрет своей противницы. Вот она стоит в непринужденно величественной позе. Ничего не скажешь, Франчо не утаил ее уродства, но он постарался выгодно оттенить то немногое, чем могла похвастать Мария-Луиза: упругую полноту обнаженных рук и шеи в вырезе платья. Кроме того, он придал ей значительность. При всем сходстве она была на полотне и маха, и знатная дама, но отнюдь не казалась смешной.
Каэтана вновь ощутила тот легкий озноб, который пробежал по ней, когда королева предостерегала ее.
— Почему ты изобразил ее такой? — злобно спросила она напрямик, не смущаясь присутствием Агустина.
— Картина-то получилась хорошая, — возмутившись, сухо ответил Франсиско.
— Не понимаю тебя, — сказала Каэтана. — Эта женщина самым низким, самым подлым образом отравила нам лето, отравила и тебе и мне всю радость. Мы оба на деле узнали, что она попросту итальянская швейка. А ты вдруг пишешь ее королевой, да еще испанкой с головы до ног.
— Раз я ее так написал, значит она такая и есть, — ответил Франсиско спокойно, но таким высокомерным тоном, который не уступал тону герцогини Альба. Агустин торжествовал, слушая друга.
После этого Каэтана удвоила старания досадить королеве. Так, например, узнав, что Мария-Луиза выписала себе из Парижа очень вызывающий туалет, она раздобыла его фасон и на следующий день после приема, на котором Мария-Луиза была в этом платье, на бульваре дель Прадо появились два выезда с гербом Альба, а в них две камеристки Каэтаны, одетые точь-в-точь так, как накануне была одета королева. Придворные смеялись, а Мария-Луиза злилась, но меньше, чем ожидала Каэтана. Старая маркиза сочла шутку не слишком удачной. А Франсиско нашел ее и вовсе неудачной.
Но его упрек растаялПеред взглядом Каэтаны,Растворился перед этимСуществом, в котором жилиИ дитя и герцогиня.И еще сильней, чем прежде,Ощутил он безграничностьСчастья своего. Но тут жеСнова выросла угроза,Навсегда и неразрывноСвязанная с этим счастьем.
19
В ту пору в Мадриде вспыхнуло поветрие — горловая болезнь, поражавшая преимущественно детей. Начиналась она с воспаления миндалин. У ребенка настолько распухали шейные железы, что вскоре он не мог глотать. Потом слабел пульс, биение сердца становилось еле слышным, из носу сочилась сероватая зловонная жидкость. Больные страдали от все возраставшего удушья, многие умирали.
Из троих детей Гойи заболел Мариано, а за ним младшая дочурка, Элена.
Хотя Франсиско только мешал уходу за больной, он не мог оторваться от постельки задыхающейся Элены. С ужасом видел он, что девочке становится все хуже. Он с первого мгновения знал, что ему придется расплачиваться за то письмо, за тот вызов злым силам, ценой которого он купил первую ночь с Каэтаной. Домашний врач, доктор Гальярдо, прописал горячее питье и укутывания, а потом, когда жар усилился, — холодные ванны. Он ссылался на Гиппократа. Держал он себя уверенно, а действовал явно наугад.
Гойя прибег к религиозным средствам. Посвященные пресвятой деве-целительнице клочки бумаги с надписью «Salus infirmorum — спасительница недужных» скатывались в шарик, и дети выпивали их в стакане воды. Девочка не могла проглотить шарик, что было плохим знаком. За большие деньги Гойя взял на подержание из монастыря, где оно хранилось, покрывало с частицами одежды святой Элены, ее покровительницы, чтобы закутать в него больную.
Он вспомнил, чего только ни делали, когда Хосефа была беременна этим ребенком. Приносили в дом образа святого Раймунда Нонната и святого Висента Феррера и усердно молили святых заступников сделать разрешение от бремени недолгим и немучительным. И какое веселое паломничество совершили они потом к Сан-Исидро, чтобы поблагодарить его и других святых за благополучные роды!
Дальше тоже все пошло бы благополучно, если бы сам он святотатственно не отдал свое дитя в жертву злым силам.
Он бросился в предместье Аточа излить свое горе перед божьей матерью Аточской. Ради собственной утехи он предал свое дитя. Теперь он каялся и молил святую деву принять его покаяние и помочь ему. Он исповедался перед незнакомым, по-деревенски простоватым на вид священником. Он надеялся, что тот не поймет, в чем ему надо покаяться, но священник как будто понял. Однако обошелся с Франсиско не очень сурово. Наложил на него пост, многократное чтение молитвы господней и запретил впредь прелюбодействовать с той женщиной. Гойя дал обет не осквернять свой взор созерцанием ведьмы и девки Каэтаны.
Он знал, что все это чистое безумие. Он приказывал себе укротить разумом свои буйные страсти. Когда разум дремлет, тогда человека обуревают сны, нечистые сны — чудовища с кошачьими мордами и крыльями нетопырей. Нет, надо замкнуть в себе свое безумие, обуздать, замуровать его, не дать ему прорваться, поднять голос. И он молчал, молчал перед Агустином, Мигелем, перед Хосефой. И только писал старому другу Мартину Сапатеру. Писал ему о том, как позволил себе тогда ради собственной утехи гнусную, греховную уловку и как дьявол обратил ложь в правду, а потому он сам теперь повинен в смертельной болезни своей любимой дочки, и хотя понимает, что все это не имеет ничего общего с разумом и действительностью, однако для него это подлинная правда. На письме он начертал три креста и просил друга, не скупясь, поставить богоматери дель Пилар много свечек потолще, дабы она исцелила от недуга его и его детей.
Герцогиня Альба услышала, что дети Франсиско заболели. Он никогда не говорил ей о своей тогдашней уловке, однако она поняла, как у него должно быть смутно на душе. Она послала к нему дуэнью предупредить о своем приходе и ничуть не удивилась, когда он отказался видеть ее. Она навестила Хосефу и предложила прислать своего врача, доктора Пераля. Гойя не вышел к Пералю. Хосефа отозвалась о нем как о спокойном, рассудительном, опытном враче. Гойя промолчал. Через два дня в здоровье Мариано наступило заметное улучшение, и врачи объявили, что он спасен. На третий день Элена умерла.
Отчаянию Гойи, его возмущению против судьбы не было предела. От смертного одра девочки он убежал к себе в мастерскую и там клял святых, которые не захотели ему помочь, клял себя, клял ее, виновницу всего, ведьму, девку и герцогиню, ради своей барской прихоти и утехи вынудившую его пожертвовать любимой дочкой. Вернувшись к постели покойницы, он вспоминал, как мучилась девочка от страшных приступов удушья и как он смотрел на нее, не в силах облегчить ее муки. Его тяжелое волевое лицо превратилось в маску беспредельной скорби; ни один человек не выстрадал столько и не страдал так, как он. Потом он опять убежал в мастерскую, и боль его обратилась в ярость, в жажду мести, в потребность кинуть ей, окаянной, в ее надменное кукольное личико весь свой гнев, все презрение и осуждение.