Художество инея, обряжавшее вчера землю в лебяжий пух, в черемуховый цвет, в горностаевый мех, кануло бесследно. И будто в уговоре с похмельным головокружением, будто нарочно уязвляя, мерзко въедливо чавкала под копытами лошадей, под колесами телег черная липкая грязь, где-то тронутая ледком, где-то расплывающаяся обширными топкими лужами, из которых отрокам зачастую по колено в черном месиве приходилось выталкивать горбатые от груза обозные телеги. Но было еще в этой туманной похмельной мути что-то такое… какая-то грызущая сердце утрата… Или, может быть, не желающее назвать себя разочарование, будто нечто славное должно было случиться, да обмануло, спряталось, и теперь уж никогда не объявится…
Что же так тягостно было на душе у русского князя, как тогда, после запнувшегося на середине пути похода на царя Романа, ведь и в том, и в этом случае нельзя было пожалиться на добытый трофей? Есть нерусские племена, в которых не то, что чернь, даже знать считает неважным при каких обстоятельствах и какой ценой добыта пожива, лишь бы было ее много. Но русское княжество, сколь не удалялось бы оно от заветов вещих волхвов, не могло вытравить из своей крови память о том, что последним и лучшим творением Единого Рода была и остается Правда. И вот тут нельзя было не понимать Игорю, что как-то не так славят себя в своем народе богатыри, пусть не обладающие вежеством премудрых волхвов, но одаренные деятельным дородством. А может быть, причиной унылости русского князя были просто обложившие все и вся нудные безрадостные туманы, в стылой молочной сыворотке которых вот уж два месяца какой-то бесталанный мазила однообразно серой краской малевал расплывчатые силуэты и без того уклончивого мира.
То была середина пути (начало второго дня), когда переправившись через речку Тетерев Игорев обоз вступил в обширный дол. Вот тут-то из серого марева, изрядно скрадывавшего глубину открывавшегося вида, стали выступать цветные подвижные пятна, мало-помалу сложившиеся… Конечно, высылаемые вперед дозорные прежде принесли весть о том, что навстречу идет малая дружина Свенельда, а с нею… Ольга.
Не уходившие в этот год в полюдье Свенельдовы вои, на чье попечительство был отдан оставленный до весны светлейшим князем Киев, выглядели не в пример Игоревым упитанными и полными нерастраченных сил. Их яркие дорогие одежды, действительно, чудесной работы оружие, отросшие бороды у многих выкрашены шафраном и даже подвиты, — вся их наружность (но главное, вот эта самодовольная округлость щек) делала тех людей, нежданно-негаданно появившихся в промозглой омертвелой долине, пришельцами из какой-то иной незнаемой земли. А что здесь Ольге-то делать? И на некоторый миг, может быть, только крохотку мига Игорю показалось, будто он, подобно самой быстрокрылой птице — ластовице, в мгновение ока взмыл над этой сирой долиной, — выше, — над всей черной бесснежной зимой, глянул вниз, и оказалось, что нет под ним ничего — только серый туман.
Как-то само собой сделалось так, что все отступили в сторону, оставив князя и княгиню один на один, каждый стремился тем самым подчеркнуть свое почтение к вопросам, решение которых должно оставаться в самоличном ведении светлейшего да его супруги, и только ледяной блеск глаз Свенельда нет-нет да и пронзал белесую дымку тумана.
Она сидела в возке завернутая в нагольную шубу из пышного иберийского[274] барса, и желто-рыжий мех, украшенный черноватым узором из малых и больших, сплошных и кольчатых пятен, столь естественно сообразовывался с весноватым лицом Ольги, что казалось, так и вырос на ней. Пришитый сзади к воротнику откидной колпак прикрывал рыжие Ольгины брови пестрой кошачьей шерстью, из-под которой струили сострадание целомудренные бирюзовые очи. Вообще лицо Ольги в эти минуты было таково, что кто-либо, увидевший ее впервые, мог бы, верно, предположить, что перед ним молодайка восемнадцати лет, — так трогателен был ее взгляд, так пухлы приоткрытые губы, да и румянец, расплывшийся по конопатым щекам, смотрелся каким-то юным.
— Ты совсем с лица спал, — голосом, подобным журчанию маленького весеннего ручейка, заговорила Ольга. — Может быть, и не моего ума это дело, только все жалко смотреть.
Несколько забавно смотрящийся в своей изрядно загвазданной в дороге сочно-синей с серебром нарядной шубе (ведь ему надобно было представать перед народом, а народ к яркому и блестящему платью относится с особенным уважением) Игорь, оставаясь в седле, сверху вниз поглядывал на свою супругу, все не умея подобрать первое слово.
— Так что, может ты ехала за столько-то верст, — мне горнец с рыбной кашей[275] везла? — наконец откликнулся Игорь.
Ольга только вздохнула и отвела свой нежно-голубой взгляд.
— Я бы, может, и привезла…
— Что там стряслось? — не выдержал Игорь.
Ольга вздохнула.
— Я вижу, ты собрал у древлян хорошую дань…
— Собрал, собрал. Дальше что?
Ольга помолчала, затем самым кротким голосом произнесла:
— Этого мало.
— Мало?!! — не помня себя вскричал князь, так, что ближе к нему находившиеся ратники оглянулись.
Несмотря на опалившее мозг бешенство, все же постороннее внимание не укрылось от его глаз, потому он соскочил со своей понурой кобылы и, прижавшись грудью к резной стенке возка, жарко зашипел в лицо благоверной:
— Мало?! Опять мало?! Всю дорогу полюдья ты позорила меня, то и знай присылая своих остолопов. «Мало! Мало!» Против всякой правды я взял у деревского князя двойную дань. И что же, опять мало?!
— А я здесь при чем? — точно кошка зашипела в ответ Ольга, и глаза ее тут же позеленели. — Будто не знаешь для кого пыжимся. Только не удоволить Иосифа сушеной малиной. Хотя и от малины он не отказывается. Иосиф рабов требует.
— Рабов? Да ведь послали ему тех, что Свенельд от уличей привел из Пересечена.
— Два десятка?
Игорь замолчал. Он смотрел в зеленые, казавшиеся светящимися в пасмурном окружении глаза и молчал. Но вот медленно и тихо выговорил:
— Это ж до чего я тебя, суку, ненавижу.
Ольга сидела неподвижно (с тех пор, как князь сошел на землю, она смотрела на него сверху), лишь только слабый сырой ветерок лениво шевелил пестрый мех, обрамлявший ее застывшее лицо.
— Это, как хочешь, — она вновь вернулась к изначально избранному складу речи, затаенно-кроткому, но почудилось Игорю, будто зрачки в переменчивых глазах ее сделались узкими вертикальными щелочками. — Но помни, что малик не хочет ждать, ни до весны, никак. И еще помни: Иосифу ничего не стоит сделать так, что княжить в Киеве станет кто-то другой. Для этого ему и подкупных гурганцев, может, не надо будет под наши стены приводить. У него много золота. У него так много золота, что половина твоих самых верных сподвижников в один миг могут стать его сподвижниками. Но пока он тобой доволен, ничто не в силах нам угрожать, даже лукавые происки самых потаенных зложелателей.
Она перевела дыхание.
— Вот отчего я не усидела в тереме, вот отчего проехала столько верст… А теперь называй меня сукой, ненавидь меня, — я свое дело сделала. Теперь ты сам творец своего жеребия. Да пребудет Род с тобой и заступа Перуна.
Слеза медленно поползла по левой щеке Ольги, крупная, зеленоватая, точно подсвеченная фосфористым мерцанием глаз. Как невинен, как трогателен был сейчас облик этой женщины, так незаслуженно оскорбленной в своем благородном порыве. Эта женственная слабость, это умилительное простодушие уже готовы были перебороть небольшое мужество Игорева сердца, если бы не столь хорошо знакомое князю зеленоватое свечение из-под мокрых рыжих ресниц, всегда предвещавшее что-то недоброе.
— Святослав просил, чтобы ты ему тул[276] привез с маленькими стрелками, и лук, и кожаное налучье[277]… — дребезжащим голосом выговорила Ольга и всхлипнула.
— Рулав! Аскольд! — зычно заорал Игорь, резко отстраняясь от Ольгиного возка, в одном движении взлетая на лошадь. — Дальше в Киев поведете обоз! А я с младшей дружиной назад к Малу ворочусь!
— Что такое? Что там еще поделалось? — стали съезжаться к князю дружинные сотники.
— Обоз велик, добра много, нужно его до Киева в целости доставить, — уклонялся от прямого ответа Игорь. — А я с малой дружиной… Безуем! Ну-ка, давай сюда! А я с молодой дружиной в Искоростень вернусь, забыл я кой о чем с деревским князем столковаться.
— Так пошли к нему людей, — резонно подсказывал одноглазый Жирослав, старейший ратник, через все красное лицо которого проходил огромный беловатый рубец. — Пошли две дюжины. А то и сотню пошли. Тебе-то чего вертать?
— И то! Пошли Безуема, — тут же к Жирославу присоединилось несколько голосов. — Тем паче не надо тебе к Малу ехать, что распрощались мы с ним не слишком полюбовно.