Лариса Николаевна положила руки перед собой на стол, скрестила, утвердила на них подбородок и так снизу вверх растомчиво смотрела на Сологдина.
А он — читал.
— Каждый день! каждый час! — почти шептала она, благоговейно. — В тюрьме и так заниматься!.. Вы — необыкновенный человек, Дмитрий Александрович!
На это замечание Сологдин сразу поднял голову.
— Что ж с того, что тюрьма, Лариса Николавна? Я сел двадцати пяти лет, говорят, что выйду сорока двух. Но я в это не верю. Обязательно ещё набавят. У меня пройдёт в лагерях лучшая часть жизни, весь расцвет моих сил. Внешним условиям подчиняться нельзя, это оскорбительно.
— У вас всё по системе!
— На свободе или в тюрьме — какая разница? — мужчина должен воспитывать в себе непреклонность воли, подчинённой разуму. Из лагерных лет я семь провёл на баланде, моя умственная работа шла без сахара и без фосфора. Да если вам рассказать…
Но кому это было доступно из непереживших?
Внутрилагерная следственная тюрьма, выдолбленная в горе. И кум— старший лейтенант Камышан, одиннадцать месяцев крестивший Сологдина на второй срок, на новую десятку. Бил он палкой по губам, чтоб сыпались зубы с кровью. Если приезжал в лагерь верхом (он хорошо сидел в седле) — в этот день бил рукояткой хлыста.
Шла война. Даже на воле нечего было есть. А — в лагере? Нет, а — в Горной закрытке?
Ничего не подписал Сологдин, наученный первым следствием. Но предназначенную десятку всё равно получил. Прямо с суда его отнесли в стационар. Он умирал. Уже ни хлеба, ни каши, ни баланды не принимало его тело, обречённое распасться.
Был день, когда его свалили на носилки и понесли в морг — разбивать голову большим деревянным молотком перед тем, как отвозить в могильник. А он — пошевелился…
— Расскажите!..
— Нет, Лариса Николавна! Это решительно невозможно описать! — легко, радостно уверял теперь Сологдин.
И оттуда! — и оттуда! — о, сила обновления жизни! — через годы неволи, через годы работы! — к чему он взлетел?!
— Расскажите! — клянчила раскормленная женщина всё так же снизу вверх, со скрещенных рук.
Разве только вот что было ей доступно понять: в той истории замешалась и женщина. Выбор Камышана ускорился оттого, что он приревновал Сологдина к медицинской сестре, зэчке. И приревновал не зря. Ту медсестру Сологдин и сегодня вспоминал с такой внятной благодарностью тела, что отчасти даже не жалел, получив из-за неё срок.
Было и сходство той медсестры и этой копировщицы: они обе — колосились. Женщины маленькие и худенькие были для Сологдина уроды, недоразумение природы.
Указательным пальцем с очень вымытой кожей, с круглым ногтем, малиновым от маникюра, Емина бесцельно и безуспешно разглаживала измятый уголок застилающей кальки. Она почти совсем опустила на скрещенные руки голову, так что обратила к Сологдину крутой венец могучих кос.
— Я очень виновата перед вами, Дмитрий Александрович…
— В чём же?
— Один раз я стояла у вашего стола, опустила глаза и увидела, что вы пишете письмо… Ну, как это бывает, знаете, совершенно случайно… И в другой раз…
— … Вы опять совершенно случайно скосили глаза…?
— И увидела, что вы опять пишете письмо, и как будто то же самое…
— Ах, вы даже различили, что — то же самое?! И ещё в третий раз? Было?
— Было…
— Та-ак… Если, Лариса Николавна, это будет продолжаться, мне придётся отказаться от ваших услуг как прозрачно-обводчицы. А жаль, вы неплохо чертите.
— Но это было давно! С тех пор вы не писали.
— Однако, вы тогда же немедленно донесли майору Шикиниди?
— Почему — Шикиниди?
— Ну, Шикину. Донесли?
— Как вы могли это подумать!
— А тут и думать нечего. Неужели майор Шикиниди не поручил вам шпионить за моими действиями, словами и даже мыслями? — Сологдин взял карандаш и поставил палочку на белом листе. — Ведь поручал? Говорите честно!
— Да… поручал…
— И сколько вы написали доносов?
— Дмитрий Александрович! Я, наоборот, — самые лучшие характеристики!
— Гм… Ну, пока поверим. Но предупреждение моё остаётся в силе. Очевидно, здесь непреступный случай чисто-женского любопытства. Я удовлетворю его. Это было в сентябре. Не три, а пять дней подряд я писал письмо своей жене.
— Вот это я и хотела спросить: у вас есть жена? Она ждёт вас? Вы пишете ей такие длинные письма?
— Жена у меня есть, — медленно углублённо ответил Сологдин, — но так, что как будто её и нет. Даже писем я ей теперь писать не могу. Когда же писал — нет, я писал не длинные, но я подолгу их оттачивал. Искусство письма, Лариса Николавна, это очень трудное искусство. Мы часто пишем письма слишком небрежно, а потом удивляемся, что теряем близких. Уже много лет жена не видела меня, не чувствовала на себе моей руки. Письма — единственная связь, через которую я держу её вот уже двенадцать лет.
Емина подвинулась. Она локтями дотянулась до обреза стола Сологдина и оперлась так, обжав ладонями своё бесстрашное лицо.
— Вы уверены, что держите? А — зачем, Дмитрий Александрович, зачем? Двенадцать лет прошло, да пять ещё осталось — семнадцать! Вы отнимаете у неё молодость! Зачем? Дайте ей жить!
Голос Сологдина звучал торжественно:
— Среди женщин, Лариса Николаевна, есть особый разряд. Это — подруги викингов, это — светлоликие Изольды с алмазными душами. Вы не могли их знать, вы жили в пресном благополучии.
Она жила среди чужаков, среди врагов.
— Дайте ей жить! — настаивала Лариса Николаевна.
Нельзя было узнать в ней той важной дамы, какою она проплывала по коридорам и лестницам шарашки. Она сидела, прильнув к столу Сологдина, слышно дышала, и — в заботе о неведомой ей жене Сологдина? — разгорячённое лицо её стало почти деревенское.
Сологдин сощурился. Знал он это всеобщее свойство женщин: острое чутьё на мужской взлёт, на успех, на победу. Внимание победителя вдруг нужно каждой. Ничего не могла знать Емина о разговоре с Челновым, о конце работы — но чувствовала всё. И летела, и толкалась в натянутую между ними железную сетку режима.
Сологдин покосился в глубину её разошедшейся блузки и поставил палочку на розовом листе.
— Дмитрий Александрович! И вот это. Я уже много недель мучаюсь — что за палочки вы ставите? А потом через несколько дней зачёркиваете? Что это значит?
— Я боюсь, вы опять проявляете доглядательские наклонности. — Он взял в руки белый лист. — Но извольте: палочки я ставлю всякий раз, когда употребляю без крайней необходимости иноземное слово в русской речи. Счёт этих палочек есть мера моего несовершенства. Вот за слово «капитализм», которое я не нашёлся сразу заменить «толстосумством», и за слово «шпионить», которое я сгоряча поленился заменить словом «доглядать», — я и поставил себе две палочки.
— А на розовом? — добивалась она.
— А вы заметили, что и на розовом?
— И даже чаще, чем на белом. Это тоже — мера вашего несовершенства?
— Тоже, — отрывисто сказал Сологдин. — На розовом я ставлю себе пеневые, по-вашему будет — штрафные, палочки и потом наказываю себя по их числу. Отрабатываю. На дровах.
— Штрафные — за что? — тихо спросила она. Так и должно было быть! Раз он вышел на зенитную дугу — в тот же миг с извинением даже женщину посылает ему капризная судьба. Или всё отнять, или всё дать, у судьбы так.
— А зачем вам? — ещё строго спрашивал он.
— За что?.. — тихо, тупо повторяла Лариса.
Здесь было отмщение им всем, их клану МВД. Отмщение и обладание, истязание и обладание — они в чём-то сходятся.
— А вы замечали, когда я их ставлю?
— Замечала, — как выдох ответила Лариса.
Дверной ключ с алюминиевой бирочкой, с выбитым номером комнаты лежал на её застилающей кальке.
И — большой зелёный шерстяной тёплый ком дышал перед Сологдиным.
Ждал распоряжения.
Сологдин сощурился и скомандовал:
— Пойди запри дверь! Быстро!
Лариса отпрянула от стола, резко встала — и с грохотом упал её стул.
Что он наделал, зарвавшийся раб! Она идёт жаловаться?
Она сгребла ключ и с перевалкою пошла запирать.
Торопливой рукой Сологдин поставил на розовом листе пять палочек кряду.
Больше не успел.
34
Никому не хотелось работать в воскресенье — и вольным тоже. Они притянулись на работу вяло, без обычной будней давки в автобусах, и строили, как бы им тут только пересидеть до шести вечера.
Но воскресный день выдался тревожней буднего. Около десяти часов утра к главным воротам подошли три очень длинных и очень обтекаемых легковых автомобиля. Стража на вахте взяла под козырёк. Миновав ворота, а затем сощурившегося на них рыжего дворника Спиридона с метлой, автомобили по обесснежевшим гравийным дорожкам подкатили к парадному подъезду института. Изо всех трёх стали выходить большие чины, блеща золотом погонов, — и не медля, и не ожидая встречи, сразу подниматься на третий этаж, в кабинет Яконова. Их не успели как следует рассмотреть. По одним лабораториям пронёсся слух, что приехал сам министр Абакумов и с ним восемь генералов. В других лабораториях продолжали сидеть спокойно, не ведая о нависшей грозе.