Поток благих мыслей, переполнявший разум Луицци, вдруг разом прекратился — он заметил, что все вокруг шушукаются, явно обсуждая именно его, барона, поведение; и мысли его круто повернулись.
«А, черт! — воскликнул он про себя. — Какой я глупец! Неужели я один приписываю женщине скромность, которая вовсе ей не свойственна? Неужели и на этот раз, как уже бывало, я упущу возможность провести несколько часов в свое удовольствие из-за моего слишком доброго мнения о других и боязни дурной славы? Слишком часто я обманывался ложными подобиями добродетели! Хватит щепетильных сомнений, которые исходят от меня самого, ни от кого более! И для полной ясности — марш в Оперу!»
Чего только не породила в мужских сердцах эта боязнь остаться в дураках! Сколько раз она заставляла мужчин идти на подлое и трусливое предательство там, где они могли не поступаться своей честью! Покинув салон госпожи де Мариньон, Луицци совершил одну из таких низостей, придав нелестным домыслам о женщине определенность и достоверность. Все слышали слова хозяйки гостиной; за Луицци следили, и один из тех хлыщей, что так мило рассуждал о госпоже Фаркли, притворившись, что также покидает вечеринку, пропустил барона вперед и отчетливо услышал, как выездной лакей прокричал кучеру: «В Оперу!» Бездельник тут же вернулся и поведал об этом компании из четырех или пяти близких друзей, захохотавших достаточно громко для того, чтобы общество заинтересовалось причиной столь неуместного веселья. Вначале они отнекивались:
— А, да так, ничего! Глупая шутка, только и всего! Бедный Луицци — у него был столь торжествующий вид… Славный малый, честно говоря, но не более того…
— Что-то случилось? — заинтересовалась госпожа де Мариньон.
— А, да так… Не стоит и повторять.
— Вы говорили о господине де Луицци?
— Не более чем о других.
— Что, он уехал?
Один из весельчаков утвердительно кивнул, столь многозначительно ухмыльнувшись, что вся компания заново покатилась со смеху.
— Но в чем дело, в конце концов? — продолжала настаивать госпожа де Мариньон.
— Он отправился на бал в Оперу, — ответил тот же господин, нажимая на каждый слог, чтобы придать своим словам совершенно определенный смысл.
— Какой ужас! — с негодованием воскликнула госпожа де Мариньон. — Какой скандал!
— К тому же дурного тона, — добавил Косм де Марей.
— Да! — обернулась к нему госпожа де Мариньон. — То ли дело вы, вы хоть как-то прикрывались…
— Да что вы! Чистая клевета, истинный Бог! — фатовски подбоченился де Марей.
— Я клевещу? Вы еще смеете отрицать?
— Ну, нет! — заступился за товарища один из его друзей. — Вы клевещете на него только в том, что он что-то скрывал: де Марей никогда не прятался!
— Ах, господа, господа! — произнесла госпожа де Мариньон тем тоном, что состоит из показного возмущения и тайного удовольствия, которое доставляет старой притворщице злословие, достигшее цели.
Она вернулась к своим подругам, и между ними завязался оживленный разговор, к которому поспешили присоединиться еще несколько гостей; по мере того как в своем рассказе госпожа де Мариньон переходила от бесстыдного приглашения госпожи Фаркли к поспешному отъезду господина де Луицци, удивление выражалось все более резкими восклицаниями. Самые строгие судьи использовали в отношении изгнанной гостьи словечки, которые можно услышать разве что в подворотне. Если бы Луицци стал свидетелем этой беседы, то сделал бы небольшое открытие, а именно, он узнал бы, насколько преувеличено мнение о сдержанности в выражениях в определенных кругах. Так, женщина, которая и слушать не станет лишь слегка вольную историю, окутанную туманом самых изысканных слов, снесет и даже сама ввернет куда более крепкие словечки, если нужно оскорбить другую женщину или заклеймить порок. В данном случае благовоспитанность позволила госпоже де Фантан зайти так далеко, что дальше некуда.
— Да-да, — поддакнула она госпоже де Мариньон, — похоже, эта дамочка пришла сюда, чтобы заняться делом, привычным для некоторых особ в местах общественных гуляний{168}.
— Но, сударыня… — возразил было мужчина, достаточно немолодой для того, чтобы помнить госпожу де Фантан еще совсем юной.
— Да-да, сударь! — воскликнула госпожа де Фантан, раздраженная тенью несогласия со справедливостью своего приговора. — Да, сударь, госпожа де Фаркли пришла в эту гостиную, чтобы заняться здесь…
— Ой-ой-ой! Не говорите так, — продолжал пожилой мужчина, заглушая своими восклицаниями роковое слово, которое, хотя и не было услышано, было тем не менее произнесено.
Впечатление от этих событий в гостиной госпожи де Мариньон было столь сильным, что, как ни старались певцы, сменявшие друг друга у рояля, их так никто и не услышал. Может ли даже самая чудесная музыка соперничать со злыми языками?
И тем не менее здесь произошло нечто совершенно необычайное.
Когда всеобщие пересуды достигли своего апогея, за роялем появился мужчина, одетый во все черное, с худым и скуластым лицом, выпуклым, узким лбом, тонкими насмешливыми губами и глубоко запавшими, хищно блестевшими из-под густых бровей глазами{169}. Как только он дотронулся до клавишей, все немедленно обернулись к нему. Словно по струнам инструмента ударили железным когтем, а не молоточками, обитыми войлоком. Рояль кричал и скрежетал под страшными пальцами. Вид пианиста приковал всеобщее внимание, вызванное вступлением; и тут насмешливо-зловещий голос заставил слушателей слегка содрогнуться — он начал арию о клевете из «Севильского цирюльника»{170}.
Слово «клевета» прозвучало со столь мощным сарказмом, что все разом, как по мановению руки, умолкли. Певец продолжал с дикой мощью органа и столь язвительной интонацией, что все общество замерло в неподвижности. Во время пения он не сводил пронзительного взгляда с главной троицы, состоявшей из баронессы дю Берг, госпожи де Фантан, снова занявших свои кресла, и госпожи де Мариньон, севшей на место госпожи де Фаркли словно для того, чтобы очистить его от грязи: так воздвигают крест на месте кровавого преступления.
Этот насмешливый, оскорбительный взгляд, казалось, настолько напугал госпожу де Мариньон, что она вжалась в спинку кресла, судорожно вцепившись скрюченными пальцами в подлокотники. Она как будто опасалась, что грозный музыкант выстрелит в нее из немигающих глаз огненной стрелой, которая пригвоздит ее к месту. Наконец, когда певец перешел к заключительной части арии, последняя фраза которой с такой энергией живописует крик боли оклеветанного и злорадство клеветника, он придал своим словам настолько жуткое выражение, а голосу — настолько потрясающую мощь, что задрожала хрустальная посуда и сердца слушателей затрепетали. Всеми завладело чувство неизъяснимой тревоги и какого-то напряженного ожидания.
Прогремел финал, и в гостиной на несколько мгновений воцарилась мертвая тишина, певец быстро раскланялся и скрылся за дверью.
Вместе с ним улетучились и чары; госпожа де Мариньон вскочила и, обратившись к музыканту, руководившему организацией концерта, спросила, кто выступал. Тот не сказал ничего осмысленного, а только предположил, что этот человек был любителем из гостей самой же госпожи де Мариньон. Тогда хозяйка салона поинтересовалась у присутствующих, не привел ли кто-нибудь из них неизвестного до сих пор артиста, желая вывести его в свет. Но никто его и знать не знал. Бросились за ним — но поиски закончились неудачей, а с пристрастием допрошенные лакеи заявили, что в течение последнего получаса никто из гостиной не выходил. Все встревожились, и, пока гости пребывали в состоянии смутного беспокойства, слуги обыскали весь дом, но безуспешно. Тем временем госпожа де Мариньон не переставала спрашивать у окружающих:
— Но кто же этот странный певец?
— Честное слово, — сказал один из упомянутой выше компании хлыщей, — это, должно быть, какой-то искуснейший мошенник…
— Если только не сам Дьявол! — пытаясь развеселить компанию, жизнерадостно прокричал старикан, которому недавно никак не удавалось заткнуть поток фантазий госпожи де Фантан.
Простое предположение, такое обыденное и спокойно принимаемое, как правило, в любой беседе, вдруг заставило побледнеть госпожу де Мариньон, и в необычайном волнении она обронила:
— Дьявол? Какая мысль…
И она поспешила удалиться. Минуту спустя дворецкий объявил, что хозяйке нездоровится. Комнаты быстро опустели, и гости разъехались с необычайной тяжестью на душе.
Тем временем Луицци оказался на маскараде в Опере{171} — на этом поле битв между красивыми частями тела, ибо где, как не здесь, в самом деле, побеждают гибкие и тонкие талии, стройные ножки и изящные ручки.