Какой-то офицер, насилу отбив у рядовых полумёртвую измятую фигурку, втолкнул её в лодку и велел везти в крепость.
– Лешток! – послышалось в толпе.
– Какой Лешток?
– А мало ли их дьяволов, немцев… Вон и дядюшку Жоржа исколотило солдатство, порвало на нём одёжу…
«Sic transit gloria mundi![178] – подумал Ломоносов. – Но откуда все и в чём дела суть?».
У Казанского собора он узнал наконец причину общего волнения.
Не успело шествие показаться в Мещанской, от Гостиного двора послышались крики и прерывистая барабанная дробь. У чугунной соборной ограды показались бежавшие по Невскому в светло-зелёных елизаветинских кафтанах, с мушкетами наперевес, преображенцы. Офицеры, вожаки движения, Бредихин, Баскаков, Протасов, Ступишин и Чертков насилу сдерживали и равняли их мешавшиеся ряды.
– Виноваты, матушка, поздно пришли! – кричали государыне гренадёры.
Не успели преображенцы выстроиться в ограде, на Невском опять раздались звуки труб, стук подков и ближе, и ближе переливавшиеся крики ура. Стали видны скачущие, тяжёлые ряды зелёных, в золотых галунах, рейтаров. На полном карьере, с палашами наголо и с распущенным штандартом, гремя подковами по мостовой, неслась от Аничкова конная гвардия.
– Матушка! Солнце ты светлое! Спасительница! Не выдадим! – восторженно кричали конногвардейцы, предводимые Хитрово, Несвицким, Ржевским, Черкасским и Мансуровым, строясь между собором и садом гетмана Разумовского (ныне Воспитательный дом).
На паперти показался окружённый «всем освящённым собором и синклитом» в полном облачении новгородский архиепископ Димитрий Сеченов. Он осенил крестом Екатерину. Солнце светило на белый глазет, малиновую парчу, седые головы и бороды духовенства. Траурное платье Екатерины сиротливо отличалось в этой смеси бархата, золота и ярких солнечных лучей.
– Присягать! Присягать! – раздавались восклицания. – Правительницей! С сыном Павлом! Регентшей…
– Одна, одна! Да здравствует самодержица, матушка наша, Екатерина Алексеевна! – крикнул Алексей Орлов и за ним передние ряды.
– Ура! – подхватили остальные. – Самодержицей! Крест целовать! Ура!..
Быстро примчалась шестернёй золотая придворная карета. Из неё вышел бледный, старавшийся скрыть радостное волнение, Никита Панин, об руку с своим питомцем, встревоженным, робко шагавшим, худеньким великим князем Павлом Петровичем.
Архиепископ спустился с паперти и стал обходить ряды войска. Офицеры кидались на колени перед Екатериной, восторженно махая шпагами и шляпами. Окна, балконы и двери окрестных домов переполнились зрителями. Кто не попал на площадь, взбирался на смежные крыши, на деревья Невского и гетманского сада.
– Где императрица? Где? Позвольте! – спросил, силясь взглянуть из-за спин других, невысокого роста, круглощёкий юноша, с вспотевшим, миловидным лицом, подъехавший на извозчике с Мещанской.
– Вон она, батюшка, вон, а возле неё великий князенька, Павел Петрович, – ответил в мещанском зипунишке старик.
– Да где же? Позвольте, не видно.
– На паперти, сударь, эвоси, прямо глядите; в печальном-то платье… в чёрной шапочке, со звездой.
– Эк, глаза, дедушка, куда дел? – отозвался голос из толпы. – Проворонил… с преосвященным ушла в собор.
– Молебствует! На царство венчается! – слышалось здесь и там.
– А Панин-то не оставлял великого князя, с ним эти ночи, сказывают, спал, оберегал царское детище…
Давка на площади стала стихать.
Щеголеватый юноша, оправляя букольки и примятый треугол и распространяя запах петушьих ягод, протискался в церковную ограду.
Здесь Фонвизин увидел своего знакомца, рядового Державина. Последний, размахивая руками, что-то рассказывал преображенцам и как бы на кого-то жаловался.
– Что с тобой? – спросил его Фонвизин. – И каково происшествие?
– Представь случай! – обратился к нему Державин. – И в такое время… Вчерась из подголовка одна бестия выкрала все деньги – больше ста рублей…
– Кто выкрал?
– Да слуга одного солдата-помещика… И смех, и жаль, – такова судьба! Родительница сколотила и прислала последнее. Веришь ли, всю ночь не спал…
– Ну, теперь зато утешен.
– Ещё бы.
– А где ваш баталионный Воейков, что Пассека арестовал?
– Представь, вздумал на Литейном гренадёр, чтоб не шли сюда, бранить и по ружьям рубить. Те рыкнули и кинулись на него со штыками…
– И что ж?
– Ускакал – по брюхо коня – в Фонтанку, не достали.
– А эти кто?
– Дашкова… Панин… гетман Разумовский…
К собору наспевали известные городу вельможи и жёны сановников. Фонвизин также протискался на паперть. Голова его кружилась. Он слушал и не верил своим ушам. В раскрытую дверь церкви были видны ярко горевшие лампады и свечи. С клубами дыма доносились громкие возгласы протодиакона:
– Ещё молимся о благочестивейшей, самодержавнейшей, великой государыне… императрице Екатерине Алексеевне… и о наследнике ея Павле Петровиче…
Хор певчих подхватывал. И никогда клирное пение не казалось Фонвизину так сладко, как теперь.
«Боже! Какие события! – думал он, со слезами восторга не видя вокруг себя никого. – Чаял ли, ожидал ли кто так скоро?».
Он вынул платок, отёр глаза и раскрасневшееся лицо – и оглянулся.
У зелёной, развесистой липы на Невском, стиснутый задыхавшеюся от жары и давки толпой, стоял близ церковной ограды знакомый, атлетического вида, господин. Плотные плечи высились над устремлёнными к церкви головами; поярковый, порыжелый от ветра треугол был сдвинут на затылок; суровое, в морщинках, лицо изображало недоумение и радостный испуг.
«Михайло Васильич! Он ли это?» – подумал Фонвизин, вспоминая последнее свидание с Ломоносовым, тосты в честь императрицы и приглашение на именины дяди.
«Боже! Какое совпадение! – сказал себе юноша, протискиваясь из ограды на Невский. – Как раз в этот день…»
Под липой действительно стоял Ломоносов.
– Карету государыни, карету! – крикнули в это время от собора.
Ряды войск, тесня и сдерживая народ, раздвинулись.
– Место, место!
– Куда поехали?
– В новый дворец! В короне!..
– Врёшь!.. Что рот раскрыл? Пушка вкатит! Да не толкайся, желтоглазый, ребро сломаешь!..
– Эх, люди, право! Лезут!..
– Ой, руку отдавили! Ноженьку…
Толпа, хлынув от площади, разорвалась на два течения. Одно, волнуясь и кружась, захватило и повлекло влево по Невскому тех, кто стоял у сада гетмана. Другое потащило вдоль Конюшенных тех, кто находился правее против собора.
Фонвизин, приплюснутый меж бородами, пахнувшим ворванью и москателью лавочником и толстою, красной как рак попадьёй, увидел издали, в облаке пыли, раз и другой мелькнувшие плечи и шляпу Ломоносова. Он попробовал освободиться, но тщетно. Бурный народный поток, сжав его, как в тисках, уносил его дальше и дальше вперёд. Ломоносову бросилось в глаза взволнованное лицо Пчёлкиной. Она стояла на чьём-то крыльце, сумрачно, недовольно глядя на бежавшую мимо неё толпу…
Екатерина проехала в новый, ещё не освобождённый от лесов, Зимний дворец. Здесь, окружённая свитой, она показалась народу с сыном в верхнем, и теперь существующем фонарике, над правым крыльцом.
– Манифест пишут, совещаются, – стало слышно в толпе. – В старый дворец созван сенат и синод.
Подъезжали новые экипажи, скакали верховые.
Глухо гремя тяжёлыми колёсами и лафетами, на площадь въехала артиллерия. Пушки разместились по углам площади и у въездов в ближние улицы.
Ломоносов стоял у Адмиралтейства. Он видел, как с портфелью под мышкой, трусцой, на длинных, юрких ножках прошёл в дворцовые ворота любимец гетмана – президента академии, Григорий Теплов.
«Вот чьё перо понадобилось в столь важный момент! – с горечью подумал Ломоносов о своём давнем недруге. – Напредки сведом буду… Немного хорошего предвещают негоции с таким конфидентом[179]… Пора, знать, и восвояси».
Он сходил домой, наскоро пообедал и опять вышел на улицу. Но не успел он добраться до Гороховой, как народ снова откуда-то хлынул и его увлёк ко дворцу. Вечером площадь огласилась новыми громкими криками – Екатерина села в карету. Провожаемая войском, она ехала к старому елисаветинскому дворцу.
Унесённый волнами народа, Ломоносов очутился у фонарного столба в Морской, на углу разъездной дворцовой площади. Перед ним по Невскому равнялись шеренги преображенцев, семёновцев и конной гвардии; направо, по Морской, – измайловцы, артиллерия и армейские полки.
Кто-то тронул Ломоносова за плечо. Он оглянулся; перед ним стоял Фонвизин.
– Каковы события, каковы! – сказал Денис Иваныч.