«Бог хочет сделать меня — Богом или поэтом — а я иногда хочу быть человеком и отбиваюсь и доказываю Богу, что он не прав. И Бог, усмехнувшись, отпускает: «Пойди, поживи»…
Так он меня отпустил к Вам на часочек…»
Так и ее ум отпускает ее на часок, но только на часок… А затем вступает в бой и отбивает ее у чувства! «Чувство у меня всегда было умноё, то есть зрячее, поэтому всю жизнь упреки: Вы не чувствуете, Вы рассуждаете…»
«В каждой моей игре — ставкой всегда была — я… И проигрыш всегда был — мой: я себя другому всегда проигрывала, но так как Я была безмерная моя душа, то этого другому было — много — и часто ставка оставалась на столе или — или смахивалась локтем под стол…».
И как она боится этого своего много, своей безмерности в мире мер, когда, наконец, поймет, что людям этого не надо, что это их ошеломляет, пугает, что люди хотят совсем иного в жизни. И как она пытается предостеречь и уберечь их от безмерности своей!
«Не удивляйтесь гигантскости моего шага к Вам, у меня нет другого… только не пугайтесь и не подломитесь и не усомнитесь…»
Это она пишет Анатолию Штейгеру, а Вере Буниной:
«Не бойтесь моего жара к Вам, переносите его со спокойствием природы — стихов — музыки, знающих род этого жара и его истоки…»
И ей же:
«Знаю еще, что могла бы любить Вас в тысячу раз больше, чем люблю, но — слава Богу! — я сразу остановилась, с первого, нет — до первого шагу не дала себе ходу, не отъехав — решила: приехала.
Вы — может быть — мой первый разумный поступок за жизнь…»
И Татьяне Кваниной:
«Таня! Не бойтесь меня. Не думайте, что я умная, не знаю что́ еще, и т. д. и т. д. и т. д. (подставьте все свои страхи)…»
И Бахраху:
«Когда люди, сталкиваясь со мной на час, ужасаются теми размерами чувств, которые во мне возбуждают, они делают тройную ошибку: не они — не во мне — не размеры. Просто безмерность, встающая на их пути. И они, м. б., правы в одном только: в чувстве ужаса…»
И как эта безмерность и в дружбе и в любви мешает ей самой! И как она отлично понимает, что «сильные потоки — сверх рта и мимо рук…»
Потом была колодаКолодца. Басня — та́:Поток воды холоднойКолодезной — у рта —
И мимо. Было малоЕй рта, как моря — мне,И все не попадалаВода — как в странном сне,
Как бы из вскрытой жилыХлеща на влажный зём.И мимо проходилаВода, как жизни — сон…
И, утеревши щеки,Колодцу: — Знаю, друг,Что сильные потоки —Сверх рта и мимо рукИдут!..
И вечная неутоленность жажды… И, в общем-то, всегда, несчастна, разочарована, обижена… И как, все зная и понимая, она не может совладать с собой, ей некуда деваться от себя самой. Она такая, какою создала ее природа, Господь Бог, и, как ни пытается она «нахлобучить гасильник» на свои чувства, они все с той же безудержной страстью вспыхивают каждый раз…
«…От чего Вы к жизни излечились, чему научились? Ни от чего. Ни чему. И вся я к Вам этому живой пример…
В который раз? И разве я не знаю, что все кончится, и разве я верю, что (это во мне к Вам) когда-нибудь кончится, когда-нибудь меня отпустит и что я от Вас опустею: стану опять пустым — и холодным — и свободным домом: domaine…[50]»
И снова — в который раз! — она в полете, увлечена, и снова письма каждый день через границу, в горы, туда, в Швейцарию, где в туберкулезном санатории некто Анатолий Штейгер, который когда-то где-то на каком-то из ее вечеров промелькнул и которого она не запомнила, не разглядела, но он ее окликнул, прислал письмо, он болен, у него туберкулез, он очень молод, он моложе Марины Ивановны на пятнадцать лет, и он, конечно же, пишет стихи и, конечно же, разбитая любовь, и он несчастен… И Марина Ивановнна ринулась его спасать.
Наконец-то встретилаНадобного — мне:У кого-то смертнаяНадоба — во мне.
Что для ока — радуга.Злаку — чернозем —Человеку — надобаЧеловека — в нем.
И письмо за письмом из маленького городка Moret в Савойе, где протекает речка Loing, где старинный замок, увитый плющом, где пещеры и где она проводит летние месяцы с Муром в 1936 году.
«Я — годы — по-моему восемь лет — живу в абсолютном равнодушии, т. е. очень любя того и другого и третьего, делая для них все, что могу, потому что надо же, чтобы кто-нибудь делал, но без всякой личной радости — и боли: уезжают в Россию — провожаю, приходят в гости — угощаю.
Вы своим письмом пробили мою ледяную коросту, под которой сразу оказалась моя родная живая бездна…»
Последние годы у Марины Ивановны почти нет лирических стихов — она пишет прозу, пишет поэму «Перекоп», поэму «О Царской Семье», «Стихи к Пушкину», «Оду пешему ходу», «Стихи к сыну», «Читателям газет» и другие стихи, но лирики нет. А теперь — снова…
Обнимаю тебя кругозоромГор, гранитной короною скал.(Занимаю тебя разговором —Чтобы легче дышал, крепче спал.)
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
…Кру́гом клумбы и кру́гом колодца,Куда камень придет — седым!Круговою порукой сиротства,Одиночеством — круглым моим!
(Та́к вплелась в мои русые прядиНе одна серебристая прядь!)… И рекой, разошедшейся на две,Чтобы остров создать — и обнять.
Всей Савойей, и всем Пиемонтом,И — немножко хребет надломя —Обнимаю тебя горизонтомГолубым — и руками двумя!
И она уже так вовлечена, что была бы уже там, в Швейцарии, где он, благо до границы всего-то двадцать пять верст, но у нее нет с собой заграничного паспорта, и с нею Мур, и ей не на кого его оставить. И она не может осуществить этой поездки, и когда осенью она наконец может сообщить ему, что все налажено и в феврале она приедет, то выясняется, что надобы, той надобы, которая ей вообразилась, вовсе не было и нет… И те письма его к ней писались скорее всего от санаторной скуки, не более того, и что мечтает он вовсе не о встрече с ней, а о встрече с Монпарнасом и Парижем…
«На это я ответила — правдой всего существа. Что нам не по дороге: что моя дорога — и ко мне дорога — уединенная. И все о Монпарнасе. И все о душевной немощи, с которой мне нечего делать.