Сухо щелкнул предохранитель.
Ангел не шевелился.
Генерал хищно прищурился, выцеливая голову. На миг задержал дыхание – и плавно нажал на спуск. Выстрел. Второй, третий…
Кузнечики примолкли в испуге.
Ангел не шевелился. Так и стоял ростовой мишенью, глядя в черную дырку ствола, извергавшего огонь и свинец. Выстрел. Седьмой, восьмой… Голова-грудь-живот-голова. Казалось, генерал все время промахивается. Но Федор Степанович не промахивался, и знал это.
Выстрел.
Семнадцатый, восемнадцатый, девятнадцатый…
Неслышно – после грохота выстрелов – звенит гильза, катящаяся по асфальту. Остановилась. А кажется, все еще звенит. Это в ушах. Сейчас пройдет.
Ангел ждал. Он был цел, и костюм его не пострадал. Словно Онищенко палил холостыми… Генерал опустил пистолет. Кивнул ангелу: я так и предполагал. Резко вскинул руку к виску, будто честь отдал.
Выстрел. Двадцатый, последний.
Висок брызнул красным. Фуражка слетела с головы Федора Степановича и укатилась в кювет. Генерал рухнул навзничь. Крепкий бритый затылок глухо ударился об асфальт. Федору Степановичу было уже все равно. Он лежал и строго, как на младшего по званию, глядел в небо стеклянным взглядом. Именной пистолет генерал не выронил. Из отверстия в виске сочилась багровая струйка, липкой лужицей растекаясь вокруг головы Онищенко.
Щелчок двери.
Из кабины выбрался водитель Устинчук – в штатском, в черной рубашке, застегнутой наглухо, в черных брюках, отутюженных до бритвенных «стрелок». Он все знал заранее и оделся, как на похороны. Пошарив в кармане рубашки, Устинчук достал пачку «Camel essential». Хотелось перекурить, прежде чем грузить Онищенко в машину. Очень хотелось. Иначе Устинчук боялся, что прыгнет за руль, оставив генерала валяться на трассе, и даст по газам.
В этот момент ангел шагнул к мертвецу.
Устинчук застыл с прилипшей к губе сигаретой. Правую руку он сунул в карман брюк в поисках зажигалки. Там рука и осталась. Впору было поверить, что Устинчук, в детстве – салтовский шпаненок, полез за ножом.
– Встань, – велел ангел.
Мертвец послушно встал. Он не воскрес: взгляд Онищенко по-прежнему был стеклянным. Чернела аккуратная дырка в виске, разве что кровь перестала течь.
– Зачем? – спросил ангел.
Генерал молчал.
– Зачем? Самоубийство – смертный грех.
Ангел не спрашивал, зачем генерал стрелял в него. Он спрашивал, зачем генерал выстрелил в себя.
– Я не справился.
Голос мертвеца был ровным, как взлетная полоса. Безучастным, как дорожный указатель. Этим он напоминал голос ангела.
– Гордыня, – понимающе кивнул ангел.
– Бессилие, – возразил генерал. С неимоверным трудом он продавил сквозь мертвые связки намек на интонацию. – Я всегда мог что-то сделать. Всю жизнь. Делал или нет, но мог. А сейчас – нет.
Некоторое время ангел размышлял. Водитель Устинчук извлек из кармана руку с зажигалкой. Не в силах отвести взгляд от ангела и мертвеца, он чиркал колесиком. Пальцы мелко дрожали. Когда огонек загорелся, Устинчук обжегся. Прикурил с третьей попытки, затянулся глубоко, до одури – как в последний раз.
– Ты воевал, – сказал ангел.
Он не спрашивал.
– Да, – согласился генерал.
– Убивал.
– Да.
– Привык отдавать приказы. Выполнять приказы.
– Да.
Ангел задумался. Мертвец стоял перед ним с разряженным пистолетом в руке.
– Семья?
Наконец-то прозвучал вопрос.
– Жена. Сын.
– Взрослый?
– Да. Двое внуков. Внучка замужем. Ребенка ждет.
– Они здесь?
– Жена – здесь. Остальные – нет.
– Ты рад этому?
– Я рад, – лицо мертвеца исказила гримаса. – Но я все равно не справился.
Устинчук докурил сигарету до фильтра. Он сжимал в пальцах желтый упругий цилиндрик с черным ободком по краю. Ему казалось, что это граната. Что на его окоп едет танк.
– Я не могу дать тебе второй шанс, – сказал ангел.
– Не надо.
– Это не мне решать.
– Слава богу, – ответил генерал, убежденный атеист. – Слава богу, что не тебе.
– Иди и покойся с миром. До Суда.
Генерал кивнул и деревянной походкой направился к машине. Открыл заднюю дверцу. Сел на сиденье. Протянул руку, желая закрыть дверь – и обмяк. Рука упала на колени. Под взглядом ангела дверца закрылась сама. Щелкнул замок.
– Отвези его домой, – велел ангел водителю.
Встреча
Я ненадолго отойду.За мной уйдет осенний вечер,Шурша листвой. Сегодня вечностьНаписана нам на роду.
Ты скажешь: встретимся в аду?Отвечу: ладно. Лишь бы встреча.
14:57
…Если обойдется, получишь столько же…
– Не надо, – пискнула Манька-убогая. – Много-то как…
– Бери, – уговаривал ее Чепрунов. – Бери, не ломайся.
– Много… Я боюсь, когда столько денег!
– Бери! Помолись за раба Божьего Виталия…
– Боюсь! Много очень…
– Эй! – заорали от ограды. – Хорош трепаться! Люди ждут…
– Иди на хрен! – взвился Чепрунов, менеджер супермаркета «Плюс». – Я свою очередь отбомбил! Жди и не вякай…
– Сука, – предупредили от ограды. – Ну, ты выйдешь…
Рядом безногий Жора брал, сколько дают, не чинясь. Сидя на своей «самоходке» – колодке с колесиками из металла – Жора снизу вверх глядел на людей, сующих ему милостыню, и бормотал, кланяясь: «Храни вас Господь… спаси и сохрани…» Сломанный козырек фуражки сполз ему на лоб. От кудлатой бороды густо несло жужмарём. Жору угощали коньяком и виски, но он отказывался: не привык. Подражая Жоре, Манька-убогая взяла у Чепрунова пачку сотенных в банковской упаковке. В глазах у Маньки стояли слезы.
Она все равно боялась.
«…злохитренность змия, – бормотала Манька заученное, не зная, что повторяет за преподобным Ефремом Сириным через тьму веков, – расслабляет крепость души моей сластолюбием… спаси и помилуй!.. и делаюсь я пленницей страстей…»
От страха речь сбивалась на круг. Визжала запиленным винилом на старушке-«вертушке»:
«… крепость… крепость души моей…»
Площадь Благовещенская, раньше – Карла Маркса, была забита народом. Византийская, пряничная роскошь храма утесом возвышалась над морем голов. Стояли с шести утра. Шли от метро, со стороны рынка, от Исторического музея. Подъезжали от вокзала; парковались у реки, потому что ближе свободных мест не было. Выясняли, кто последний, фломастерами писали номера на ладонях. Коротали время, прогуливаясь по аллейкам сквера, шли к универмагам, к Вечному огню. Искали нищих, чтобы подать хоть кому-нибудь, прежде чем придет время шагнуть за ограду собора. Нищих как вымело. Набежали цыгане, но трех наглых смуглянок вместе с детьми сбросили в речку, мелкую и грязную, больше похожую на сточную канаву, и племя египетское растворилось в переулках.
– Следующий!
Добровольцы, вызвавшиеся стоять у входа, пустили за ограду пенсионера Чеграша и Наталью Владимировну, заведущую 2-й женской консультацией. Доставая на ходу портмоне, Чеграш бросился к Коте-слепому. У пенсионера было слабое зрение. Год назад ему удалили катаракту на левом глазу. Чеграш полагал, что слепые ближе к богу. Наталья Владимировна удовольствовалась Сенькой-юродивым. Тряся головой, Сенька орал: «Птички! Птички небесные!» Милостыню он совал за пазуху, скребя ногтями волосатую грудь.
На паперти, ближе к центральному входу в собор, курил Федор Ромашук, регент Митрополичьего хора. Пальцы регента тряслись. Храм, рассчитанный на четыре тысячи человек, пустовал. Внутри Федор чувствовал себя неуютно. Как в склепе, прости Господи! Но и снаружи не было Федору облегчения. Плохое место, думал он, предаваясь греху суеверия. Зря, что ли, крест трижды падал? Сперва от грозы, затем от урагана; пожар в 97-м… Ветер трепал бороду регента – жаркий, отдающий псиной ветер. Симфония толпы, проникая в уши, гнала сердце к финишной ленточке инфаркта. Каждые пять минут звонила мама. В городе хватали священников и монахов, волокли к ангелам: предъявить. Чем там дело кончалось, мама не знала, но три святых отца попали в реанимацию. Мама сказала: в Цыгаревском переулке взяли Тофика Мирзоева из мусульманской общины Барокят, автора проекта воссоздаваемой мечети. На Майкопской взяли имама Алиева из общины Нур-Азербайджан. Возле хоральной синагоги агрессивная группа хасидов вторые сутки ждала раввина Циммермана, но ребе не приезжал. Дома Циммерман не ночевал: прятался. Мама плакала и просила Федора беречь себя.
Когда связь прерывалась, в мобильнике звучало «Благослови, душе моя, Господа» из «Всенощного бдения» Рахманинова. Старая запись, любимая – Камерный хор Министерства культуры СССР…
– Следующий!
От моста раздались гудки. К собору, выстроившись гуськом, ехали три внедорожника – два черных, как вороново крыло, «Mitsubishi Pajero Sport» и «Toyota Sequoia» цвета «металлик». Толпа расступалась, пропуская. Вослед неслась брань и проклятия. Метров за двести до храма люди сбились в такую плотную массу, что автомобилям пришлось остановиться.