речей вовсе. Хотя и признался бы потом, что всплакнул над историей Илюши Снегирева и над слезинкой ребенка, но, в целом, заключил бы Александр Сергеевич, — это нудно, нравоучительно сверх меры и так длинно, что можно удавиться. Он еще приписал бы, что у автора ПГМ в самой последней стадии, но эти строчки вычеркнула бы цензура.
Вообще Пушкин не любил пишущих длинно и еще раньше, в тех же «Отечественных записках», опубликовал бы разгромную рецензию на «Войну и мир», заявив, что сам бы написал этот роман в три раза короче и в четыре раза более короткими предложениями. Толстой этого «старику Белкину», как он его за глаза называл, простить бы не смог, но на дуэль бы не вызвал, а вместо этого фирменный поезд Кишинев — Москва, под который бросилась Анна Каренина, назвал бы «Алеко». Впрочем, Пушкин на него бы и не обиделся. Он очень любил бы железную дорогу и всё с ней связанное, особенно вагоны-рестораны, и всегда требовал бы у официантов шампанское марки «Анна Каренина». Ездил бы каждый год с женой и внуками в Одессу, к морю, по Курской железной дороге, и каждый раз, подъезжая к тому месту, куда Толстой выходил пахать, высовывался бы в окно и… тут Анна Николаевна хватала бы его за фалды сюртука, втаскивала бы обратно и тихонько говорила в его пахнущее паровозным дымом оглохшее ухо: «Не надо, Сашенька, ей-Богу, не надо. Перед людьми неловко. На, вот, закуси лучше». И протягивала бы ему наколотый на вилку соленый рыжик или кусочек жареного битка с луком.
И, наконец, самое главное. Проживи Пушкин дольше, от него нам остались бы фотографии, а не только портрет Кипренского.
Лев Бэггинс и другие
Перед сном перечитывал «Анну Каренину» и решил, что Толстой — холодный препаратор чувств своих героев. Все-то он раскладывает по полочкам — каждый чих Вронского или Каренина, каждую слезинку Анны. Всему-то у него есть правильное и психологически точное объяснение. Анна рыдает после объяснения с мужем и знает то, знает другое, чувствует третье и даже четвертое… Точно читаешь ты не роман, а медицинское заключение, составленное Толстым. Со всем тем, проснувшись утром, я вдруг с ужасом подумал: «Аня беременна и все рассказала мужу! Что делать?! Выходить в отставку? Готовиться к дуэли с Карениным? Увозить ее к маме? Господи, ну почему как раз сейчас нет денег даже до получки…» — и только после того, как жена велела немедленно вставать, умываться и идти есть остывающую овсяную кашу, меня отпустило и даже стало казаться, что все образуется, как говаривал камердинер Степана Аркадьича Облонского.
* * *
Толстовская манера постоянно анализировать чувства своих героев, все эти «Анна чувствовала… знала наперед… Вронский знал назад… Долли понимала…» оказались ужасно прилипчивыми. Третьего дня, завтракая хлебом с отрубями, диетическим творогом и чаем без сахара, я понимал, чувствовал и знал наперед, что вечером не удержусь и, противу данного себе обещания не притрагиваться после шести к сладкому и мучному, нечувствительно съем пастилу или творожное кольцо, или сливочную помадку, что уже сейчас мой язык и пальцы на руках нервно движутся, ощущая податливую мягкость помадок и хрупкость белоснежных брусков пастилы. Потом, уже в постели, стану лежать с открытыми глазами, бесстыжий и сытый блеск которых будет виден мне самому.
* * *
Читаешь «Анну Каренину», читаешь… Все ужасно серьезное, требующее внимательного, вдумчивого чтения. Толстой, Толстой и еще раз Толстой. И внезапно, в сцене, где адвокат Каренина, уже обратившись в одно большое ухо, чтобы внимательнейшим образом выслушать своего клиента, вдруг молниеносным движением ловит моль и снова почтительно замирает… Ну ведь Гоголь же. Ей-богу Гоголь! И снова Толстой, Толстой, Толстой…
* * *
Более всего в первой серии фильма старого советского фильма «Анна Каренина» меня поразил звенящий металлический звук косьбы. Точно крестьяне вместе с Левиным косили не траву, а стальную проволоку. После этого меня уже не удивило то, что траву сразу же вывозят возами со скошенного луга. Само собой, при этом все поют косильную народную песню. Хотя… я думаю, что самому Толстому этот косильный звон понравился бы. Он, кажется, именно так и представлял себя на покосе. Туман предутренний, вокруг Россия, и воздух, напоенный рассуждениями о крестьянском вопросе, звенит от его взмахов. Мужики на гумне или в овине, заслышав этот чистый, сильный звон, даже и не зная, откуда он, уважительно снимают шапки. И где-то далеко-далеко мало-помалу нарастает железный гул, стук колес и пронзительный свист — курьерский!
* * *
Как только я увидел первые кадры соловьевского фильма «Анна Каренина» с Фаготом Абдуловым в роли Стивы Облонского — так сразу и подумал: «Пропал калабуховский дом». Даже и намека нет на обаяние. Грубый, старый циник. Почему-то одет прилично. Ему бы вместо фрака и белого галстуха — кепи, обтерханный пиджак в крупную клетку и сигарный окурок. Куда как органичнее смотрелось бы. Он так просит прощения у Долли, словно говорит: «Рабинович не дурак? Извините». Оно ему нужно, как… Надо сказать, что и Долли ему под стать. У Зархи ее играла Саввина. Сам характер Саввиной крупнее, сильнее характера Долли, и получилось так, точно большая, сильная, бесстрашная птица изображает манеру и повадки маленькой, слабой и пугливой. Долли в фильме Соловьева вышла не птицей, но мышью, хомячком даже. Какой уважающий себя кот станет просить у нее прощения?
Ну да бог с ней. Когда в кадре появился Гармаш в роли Левина, я почувствовал… слушайте, ну как может быть Левин с таким голосом? Ну как?! Таким голосом пьют водку, курят, играют до утра в карты, хлопают по заду деревенских баб, требуют недоимки, секут мужиков, но чтобы им писать мелом буквы, объясняясь в любви Кити, чтобы им мучительно рассуждать о Боге…
Тут я увидел Анну и обомлел. Будь я министром путей сообщения, единственно ради одного поворота головы этой женщины, ради изгиба шеи приказал бы остановить все железнодорожное движение в направлении Москва — Петербург, пока все не образуется. Да что движение! Немедля ехать в Ясную Поляну к самому, валиться в ноги, сулить новую косу… нет, две, железный лемех для плуга, новую толстовку взамен изношенной, обещать никогда не есть без спросу слив, не бросать косточек в окно, только чтоб не погубил ее![33] Что уж Друбич говорила потом дальше по роли, я плохо запомнил. Мне показалось, что она играла одна. Вообще, она была страшно одинока в этом фильме. Вронский… ну не обсуждать же, в самом деле, эту голую, pardonnez-moi, ж… с дымящейся сигарой. Так