— А мне, например, не снилось ничего, — сказала Флора. — Хоть и уснула поздно, днем поволновалась, но спала, как говорят, без задних ног. Откуда уж тут взяться сновидениям?
Старик покачал головой, вздохнул и пробормотал:
— Завидую вам. Я уже давно сплю очень неглубоко. Не то сплю, не то просто дремлю. С небольшими просветами. Похожу час-другой по квартире, а затем впадаю в спячку. Ну совсем как медведь! Ничего, старость не так страшна, какой она представляется тем, кто ее еще не вкусил. Вы, молодой человек, как я понимаю, виделись с четой Ильенко, а также с Валентиной Павловной. Что их роднит?
— Пожалуй, единственное — они какие-то задерганные и отовсюду ждут подвоха.
— В этом-то и суть. С серебряной пластинкой никто не обрел счастья. И не обретет. И большим певцом не станет. Если бы они могли, то стали бы и без моих пластинок. Заметьте, что у Собинова были совсем не певческие связки. А у многих других были идеальные вокальные аппараты, но они не стали Собиновым. Теперь о другом. На моих глазах, в семье знакомых, произрастало, так сказать, одно литературное дарование. Критик. Это был неплохой критик. Но у него с юности была какая-то болезненная страсть к интеллигентному обществу и умным беседам. Люди для него делились на оригинально думающих и неоригинально. С теми, кого он считал оригинально думающими, он готов был беседовать сутками. Если беседа затухала, он ловко поддерживал ее, подогревал... Со временем я заметил, что в таких беседах он черпает мысли для своих статей.
— Но может быть, в этом нет ничего плохого? — спросила Флора.
— Есть, — сказал старик. — Завуалированная форма плагиата, а попросту — литературного воровства. Кстати, этот молодой критик в свое время добился даже некоторой популярности.
— Вот вам и новая проблема, — сказал я. — Если статьи этого критика были хороши и полезны, вправе ли мы его осуждать?
— Вправе. Он взялся не за свое дело. И стал великим жуликом. Хорошо, что у него хватило сил посмотреть правде в глаза. Не спорьте. Ведь этим критиком был я сам. Это позднее переквалифицировался в зубного врача. Убедил ли я вас?
— Не совсем, — признался я. — Все, о чем вы говорили, проблемы морального порядка. Но может статься, что кто-то решит перешагнуть через них... Честолюбие или же другие мотивы...
— И хорошо запоет? — спросил старик. — Это вы имели в виду? Чепуха.
Старик подошел к старому пузатому бюро, какие были в моде в начале пятидесятых годов, открыл ключиком верхнее отделение и извлек оттуда несколько писем с аккуратно пришпиленными к ним конвертами.
— Вот некоторые письма тех, кто когда-то добровольно пошел на операцию. Подчеркиваю: добровольно. Более того, они настаивали, умоляли, чтобы я им поставил пластинку. Снимать копии с писем не разрешаю.
Я читал письма и передавал их Флоре. Это были удивительные документы. Авторы, каждый по-своему, самообнажались так, как и героям Достоевского не снилось. Сводилось все к одному: новоиспеченные таланты смертельно, панически боялись того, что тайна станет известна другим, что их разоблачат, может быть, отчислят из театра. И в каждой строке сквозила зависть к тем, кто поет — и поет неплохо! — без каких бы то ни было пластинок. Наконец я натолкнулся на совсем удивительное письмо. Его автор угрожал убить старика, если он не прекратит эксперименты.
«Вы дали нам возможность выдвинуться. Спасибо за это. Но не плодите певцов больше, чем требуется в театрах. Тем вы подведете всех нас. Если не остановитесь, вынуждены будем остановить вас силой. Ведь всякое случается — старики чаще молодых попадают под автомобили. Иной раз спотыкаются и падают на обычных лестницах...»
Подписи не было. Я передал письмо Флоре. Она быстро прочитала его и изогнула бровь. Затем принялась читать сначала, как будто хотела выучить наизусть.
Тем временем старик открыл крышку проигрывателя «Каравелла», поставил на диск пластинку.
— Бетховен. А играет Святослав Рихтер.
Слушали мы молча. Когда последние аккорды затихли, старик сказал:
— Рихтер — это гений, хотя, конечно, его творчество подчинено каким-то законам. Допускаю, что эти законы можно изучить, а затем кому-то преподать. И что же мы получим? Еще одну копию Рихтера. А в искусстве нужны не копии, а только оригиналы. Каждый новый гениальный пианист будет творить эти законы сам для себя. И почем я знаю, не станет ли он прямой противоположностью Рихтера?
— Спасибо, — сказал я. — Мы пойдем.
Он проводил нас до двери и покачал головой, словно извиняясь за свою старость и за отсутствие сил.
— Вот и конец всей истории, — сказал я.
Но Флора не согласилась:
— А вдруг начало?
Меня опять кольнуло в сердце. Болела голова. Клонило ко сну. На корреспондентском пункте я сразу же потребовал кофе. Флора внимательно посмотрела на меня, вздохнула, но поставила на огонь кофейник. Тем временем я просматривал почту. Несколько ответов на критические письма, посланные на расследование и для принятия мер, счета на междугородные переговоры, заметки с робкими сопроводительными письмами: нельзя ли опубликовать? Был и еще один плотный конверт, надписанный знакомым мне почерком. От Марины.
Вначале Марина обвиняла меня в том, что я, не спрося у нее на то разрешения, вызвал в город Юрия, который теперь постоянно звонит ей и не дает покоя. (Юрия я никуда не вызывал!) Далее шли обвинения посерьезней. Оказалось, я своим высокомерием, неуемной гордыней (отказался от сцены, хотя вполне мог бы петь) сбил своих бывших друзей с пути праведного, а сейчас постоянно всех будоражу и мщу за собственные жизненные неудачи. Марина утверждала, что таких людей, как я, любить нельзя по соображениям принципиальным. В своем стремлении добраться до сути явлений я мимоходом рушу иллюзии. Когда-то я помешал ей любить по-настоящему Юрия. Слишком уж разителен был контраст: человек с хорошим голосом отказывается от певческой карьеры, а безголосый за нее цепляется. Нынче напортил ей во взаимоотношениях с Николаем Николаевичем — постарался оттенить невыигрышные черты его характера (видит бог, не собирался я этого делать!), ироничностью перечеркнул, сделал смешным «лирично-элегичное» (так и было написано) его отношение к жизни. В заключение Марина еще раз просила исчезнуть из ее жизни, забрав заодно и «задиристую козочку Флору».
Кофе уже стоял на столе. «Задиристая козочка» была сегодня необычно тихой и вовсе не задиристой. Она сидела в кресле напротив стола.
— Письмо от Марины?
— Откуда вы знаете? Опять телепатия? Прочитайте... Она меня обвиняет в том, что я затеял расследование. Будто не она сама пришла сюда с письмами Юрия и газетными вырезками.