Я на Ивана обиды не держал, мал он был, действительно, годами, хотя ростом весьма длинен для своих лет, но то порода наша выпирала. Вообще, Иван был отпечатком точным отца своего, так что я иногда взирал на него с суеверным ужасом. Не то Димитрий, он в облике своем взял кое-чего и от матери: волосы светлые без примеси рыжинки, прямой нос, который и не думал горбатиться по-орлиному, общую мягкость черт. И характером он был не так порывист и резок, как отец его и брат, скорее тих и мечтателен. При этом чувствовалось в нем хорошее упорство и сосредоточенность. Я видел это по занятиям нашим грамотой и науками разными, а более того по отношению его к тяжелым обязанностям царским, которые лежали на детских его плечах. Пока его участие в управлении сводилось лишь к различным церемониям, но и они для любого ребенка труд великий. Димитрий беспрекословно облачался в одежды царские, высиживал положенные часы в Думе боярской или выстаивал молебны долгие, иногда говорил слова установленные, действия же неподобающие, как то: верчение головы, смешки, зевки, гримасы, ковыряние в носу или ушах, никогда себе не позволял. Относился он ко всему этому с серьезностью, для ребенка необычайной, не как к игре, а как к делу, от Бога ему предназначенному. Оттого, быть может, и не чувствовал он от занятий своих никакого восторга, приветственные крики народные были для него лишь сигналом к милостивому движению головы, а торжественные богослужения в храмах он никак не связывал со своим служением Богу — после них он всегда уединялся в спальне своей и молился отдельно перед иконой Богоматери, Анастасии принадлежавшей. Вот Иван совсем другой был. Тот всегда играл и любой игре предавался со страстью, когда же игра переставала его забавлять и наскучивала, он ее бросал безжалостно и другой отдавался. Так он и в царя играл, но об этом в свое время.
Некоторые люди, ко мне хорошо относящиеся, говорили, что Димитрий чем-то на меня похож, каким я в детстве был. Только, слава Богу, без припадков моих, прибавляли они и осеняли себя крестом, вслед за ними и я, чтобы отвести от ребенка эту напасть. А иные и так говорили, что Димитрий во всем больше на меня похож, чем на Ивана, можно подумать, что это мой сын. Наверно, и я то же чувствовал, потому так и любил его, а уж как несчастье великое у нас случилось, то я воистину стал почитать Димитрия за сына моего единственного.
* * *
За что Господь послал мне такое наказание?! Почему я гублю всех, кого люблю?! Сам гублю, своей любовью!
Вот и в той трагедии угличской, что с Димитрием случилась, один я виноват. Именно я придумал то паломничество долгое и настоял на нем, пусть никто мне в этом не возражал и не препятствовал. На так уж все одно к одному складывалось, что, казалось, сам Господь меня наставляет и путь мне указует. Во-первых, год скоро должен был минуть со дня вознесения в кущи райские сыночка моего единственного Васеньки, и хотел я сделать вклады большие в разные монастыри русские и помолиться за помин его души в местах святых. Во-вторых, десять лет исполнилось с момента ухода брата моего Ивана и хотел я в память о нем повторить весь наш путь скорбный, от Москвы до самого Белозера. В-третьих, мыслил я показать племяннику моему Димитрию, царю Всея Руси, хоть малый кусок державы, Богом ему назначенной. Он, по-моему, дальше Коломенского и не был никогда, отчасти из-за небрежения бояр и двора, а отчасти из-за излишней их осторожности. Вот и с матерью, царицей Анастасией, его по разным причинам не отпускали в ее богомолья частые. А со мной отпустили. Зачем, о, Господи?! Неужели и это Твоим попущением сделано?
Пуще всего хотел навестить Димитрий город мой славный Углич, о котором я столько ему рассказывал. Мне, не скрою, было это желание очень приятно, хотел я явить ему город мой во всей красе, показать плоды управления моего отеческого. Но зная, как разбалтывается народ без хозяйского пригляду, послал я вперед несколько дьяков и детей боярских, чтобы исправили они всякие упущения, за время моего трехлетнего отсутствия непременно случившиеся. Чтобы выкрасили что требуется, ямы на улицах основных замостили, пристань для встречи торжественной приготовили и винокурни тайные извели, чтобы народ в трезвости пребывал.
Отправились мы из Москвы на Фоминой неделе, чтобы успеть по высокой воде вольготно по рекам нашим проплыть. А к исходу третьей недели мы на ладьях, богато убранных, уж подплывали к Угличу. Извещенный мною заранее, весь город высыпал нас встречать. Впереди, у самой пристани, стояли епископ угличский и игумены всех монастырей и все священники в ризах торжественных, за ними дети боярские и приказные, потом выборные земские с купцами, а уж за ними море люда простого, как всегда, наибольшую и искреннейшую радость изъявлявшего.
Как я уже говорил, Димитрий к таким встречам равнодушен был, но тут сгорал от нетерпения и приказал подать одежды самые торжественные, сказал, что хочет явиться жителям города моего во всем блеске, чтобы запомнился им этот день на всю жизнь. Даже распорядился наложить на себя панагию драгоценнейшую в полпуда весом как свидетельство благочестия его и ревности в вере православной. Вспоминается еще, что, когда застегивали на нем кафтан парчовый, постельничий князь Дмитрий Оболенский заметил, что узок кафтан становится, растет быстро царь-батюшка и надо будет по возвращении следующие из хранилища достать, а еще лучше — новые пошить. И я кивнул рассеянно, не задумываясь, по обыкновению своему, о таких мелочах.
Вот причалила ладья к пристани, и под крики приветственные ступили мы на сходни: посередине царь Димитрий, по бокам, его под руки, по обычаю давнему, поддерживая, я и Григорий Юрьевич Захарьин, за нами, чуть поодаль, князь Иван Оболенский и другие бояре, нас в пути сопровождавшие. Вдруг услышал я треск предательский под ногами, и в то же мгновение доска подгнившая подо мной преломилась и я стал заваливаться вбок, невольно Димитрия за собой увлекая. Григорий Захарьин сделал попытку царя удержать, но от движения резкого и неловкого сам вслед за нами со сходней в воду сверзился. Уже под водой настиг меня крик ужасный, из тысяч глоток вырвавшийся. Я при падении руку Димитрия выпустил и сколько ни метался под водой вновь ее поймать уже не смог. Оттолкнувшись ногами ото дна, взмыл я вверх, чтобы воздуху глотнуть и осмотреться. Головы детской нигде не приметил, но уже летели поверх меня в воду гребцы с ладьи и народ встречающий несся к берегу, на бегу кафтаны скидывая. Я судорожно вздохнул и нырнул вниз, лишь под водой осознав, что это не сам я нырнул, а течение меня повлекло. Меня вытащили, хоть и брыкался я отчаянно, и назад рвался, если не племянника моего любимого спасти, так хоть утонуть. Извлекли и Григория Захарьина, он по дородности своей камнем на дно пошел. А вот Димитрия долго искали, по крайней мере, мне то время вечностью показалось. Его, как и меня, течение уволокло, украшения тяжелые не позволили ему всплыть, а скинуть он их не смог, тесным кафтаном спеленатый. Кабы не это, он бы выплыл, конечно, он ведь ловкий и сильный мальчик был, не то что Яузу, но и Москву-реку у меня на глазах переплывал.
Наконец, раздались крики саженях в ста ниже по течению, и несколько мужиков вынесли из воды бездыханное тело царя. Я, шатаясь и спотыкаясь на каждом шагу, побежал туда. Все расступились передо мной, и я упал на колени перед Димитрием, уже посиневшим. Но я все надеялся на чудо, мял его тело и пытался вдохнуть воздух в безжизненный рот, потом вдруг подумал, что никак ему не вздохнуть в тесном кафтане, и стал рвать пуговицы, которые все не подавались, тогда я выхватил свой кинжал, чтобы спороть их, и тут припадок накрыл меня. Рассказывали, что поранился я кинжалом, не сильно, но многокровно, так что залил кровью своей открытые лицо и горло Димитрия, тем усугубив ужас картины. Но я этого ничего не помню. Остался лишь шрам на руке, да боль в пальцах, кинжал сжимавших, говорят, их только на второй день разомкнуть сумели.
* * *
В Москву доставили два тела: юного царя, на подъеме жизни погибшего, и меня, лишь редким легким дыханием от трупа отличающегося. Тогда все были уверены, что не дни, часы мои сочтены. А некоторые уже записали меня в покойники, что и в летописи попало, я это потом сам видел и где видел — там вытер, а где не увидел — значит, так тому и быть. Говорят, человеку, ошибочно умершим объявленному, долгие годы жизни суждены, как видим, правильная эта примета.
Спасла же меня княгинюшка моя любезная. Она как весть ложную о гибели моей услыхала, так из монастырского своего уединения вырвалась и в Кремль полетела. А застав меня уже к вершинам горним отходящего, но еще живого, бросилась ко мне на грудь и, слезами ее орошая, многие слова ласковые говорила и прощения у меня просила, что бросила одного меня в бурное море жизни и, в скорбь свою погрузившись, только о себе одной думала. И тут же, на груди моей, давала обет Господу, что, если явит Он милость и вернет меня на землю, впредь со мной никогда не расставаться. Разве мог я не услышать такой призыв?! Вернулся с полдороги, раздвинул пелену плотную, за спиной моей уже сгустившуюся, разомкнул веки и узрел лицо, навеки мне милое и даже в горе прекрасное. И уж так княгинюшка за мной ухаживала, ни на мгновение меня одного не оставляла, и от заботы такой пошел я быстро на поправку и через неделю уже на коня мог сесть.