В 1604 году король Иаков прислал к Царю Борису нового посла, сэра Томаса Смита, встреченного Борисом с небывалой помпой и невиданными дарами. Во время приема и обеда Борис своими драгоценностями и одеждами посрамил, переплюнул Ивана Грозного. И самый пир был намного роскошнее. И прислуживали за обедом двести дворян в кунтушах из золотой парчи. И если при Иване вносили витиевато отлитый из сахара Кремль весом в пять пудов, то тот Кремль, что вкатили по знаку Бориса, весил вдвое больше и был точным слепком всех башен и стен, церквей и дворцов Кремля. Тут и там виднелись фигурки московитов — бояр, стрельцов, монахов. В чарах и братинах пенились еще более редкие и дорогие меды и вина.
Царь Борис Годунов не смог изжить последствий разрушительных перехлестов в правлении Иоанна Грозного и под конец его жизни и сам изрядно наломал дров при всем своем уме и стремлении всемерно укрепить Русское государство. Эти Цари восстановили народ против власти. Началась Смута, коей немедля воспользовались враги России. Успокоению государства много содействовали, преследуя свою очевидную выгоду, аглицкие и голландские купцы.
Когда воцарился Михаил Федорович, Шереметев научил его подтвердить привилегии этим купцам, за что Царь получил от Иакова I Аглицкого и VI Шотландского небольшой займ.
Однако никто даром займы не дает. Англияне снова потребовали, чтобы Москва открыла им путь в Персию. По совету Шереметева Царь вернул займ королю, в просьбе отказал и, сохраняя торговые привилегии англиянам, указал, чтобы сукна и прочие рукоделия доставлялись в его казну по заморским ценам, чтобы англияне не ввозили в Московское государство чужих товаров и не вывозили бы за границу шелку и не привозили табаку.
(Лермонт с любопытством отметил, что король Иаков, воевавший мечом и паром против курильщиков, тем не менее не препятствовал ввозу «отвратного зелья» в чужие страны.)
Из истории торговли русских с иноземцами наглядно видно, что Московское правительство блюло, как правило, собственную, русскую выгоду и тем не менее на деле русская торговля была отдана на откуп иноземцам, не исполнявшим никакие царские указы и заламывавшим цены на свои товары не по царскому велению, а по своему хотению в ущерб государству русскому. Правом беспошлинной торговли, данным двадцати трем аглицким купцам, незаконно пользовались сорок семь купцов! Иноземцы повсюду в стране открывали свои конторы, всюду закупали по дешевке русские товары. Орудовали они взяткой и подкупом в кремлевских приказах, закабаляли мелких и средних купцов и даже гостей денежными ссудами, гостям закрывали доступ на свой рынок тем, что сговаривались между собой и с купцами других земель и ганзейских городов ничего у русских не покупать или покупать лишь по самым низким ценам.
Русские купцы, боровшиеся против засилья иноземных купцов, в бессчетных челобитных жаловались на них, приводя разительные примеры. Антон Лаптев, к примеру, ярославец, торговый человек, ездил с соболями, лисицами и белками, «проехал он их немецкия три земли, а сговорившись заодно, немцы ничего не купили, ни на один рубль. И поехал он на их немецких кораблях с ними, немцами, к Архангельскому городу, и как скоро он сюда приехал, то у него те же немцы скупили все его товары большой ценой…».
Так Джордж Лермонт подвел свою хронику к правлению Царя Михаила Федоровича, которого он так часто лицезрел во время кремлевских пиров и застолий в роскошных зальных трапезных. И рейтар Лермонт вдруг понял, что сбылась юношеская его мечта об открытии нового мира, только открывал он новый свет не на западе, а на востоке, столь же новом и загадочном. И написано об этом государстве на востоке было, оказывается, гораздо меньше, чем о Мексике, Бразилии и Перу! И сознание это снова будило в нем тягу к перу, беспокойное, как чесоточный зуд, желание свидетеля истории рассказать современникам и потомкам о бурной, красочной и значительной эпохе, совпавшей с его жизнью.
Придя домой, он впервые просидел за столом всю ночь, писал и рвал, писал и рвал, пока не догорела свеча и не пошел он в потемках, разжижженных первым светом утра, к кровати, на которой, свернувшись клубочком и тихо посапывая во сне полуоткрытым ртом, давно спала Наташа…
Зачем-то зажег он новую свечу и долго смотрел на спящую жену. Набожная Наташа всегда огорчалась, что у нее не иконописный лик, а живой, плотский, с васильковыми веселыми глазами, опущенными темно-золотистыми ресницами, задорным носиком и сочными, как земляника, губами. Ресницы под высокими дугами бровей трепетали, шевелились — Наташа смотрела сон. Как ни постилась она усердно, а все никак не походила на мученицу, страстотерпицу. Он любил жену, но любил какой-то покойной, невозмутимой любовью, и ему все казалось, что настоящая и не временная, преходящая любовь где-то впереди, в туманном будущем. К тому же он вовсе не разлюбил еще Шарон, хотя давний образ ее тускнел, как тускнеет пламя свечи с восходом солнца.
Все эти годы его неодолимо тянуло к перу. К перу, к которому он был не очень привычен. Ему хотелось как-то на бумаге отразить перелом во всей жизни своей после крепости Белой, после встречи с Наташей, свадьбы, рождения сына. Нет, он не надеялся на публикацию, а мечтал, чтобы записки эти прочитал его сын, может быть, внуки, правнуки… Через десятилетия, даже века…
Много разноречивых воспоминаний и суждений о Смуте слышал он от старых рейтаров и русских стрельцов и пушкарей, от людей посадских. Для них она была делом вчерашнего дня, они собственными глазами видели Бориса Годунова, Василия Шуйского и обоих «Димитриев», сражались против или за них. Страсти продолжали бушевать вовсю. В кабаках не утихала междоусобица. Ходили слухи о новых заговорах, новых ворах, новых самозванцах. Воскресали сыновья Царя Федора: лжецаревичи Федор, Савелий, Клементий, Семен, Василий, Ерошка, Гаврилка, Мартынка. Несть им было числа. Уверяли, что и Болотников жив и скоро приедет в Москву с живым своим соратником лже-Горчаковым. Многое понятнее стало Лермонту, но он чувствовал, что ему не хватает знаний вообще и знания Руси в частности, что хроника его холодна и чересчур бегла, поверхностна, что не разобрался он в подводных течениях русской жизни, не постиг всей сложности противоречий между боярами, дворянами, купцами и простым людом и, главное, плохо знал поселян и холопов, кои шли вразброд и против своих бояр и дворян, и против иноземных завоевателей. Все-таки был он родовитым дворянином, помнящим двадцать поколений Лермонтов, и не мог он избавиться от дворянских шор. В Шотландии и Англии многое походило на то, что творилось на Руси, но еще больше было в Московии своего, самобытного, варварского.
Во всем этом, решил Лермонт, надобно досконально разобраться, а нет лучшего способа к этому, чем прислушиваться к людям, впитывать в себя их рассказы о прошлом, изучать их жизнь, нравы, чаяния, писать и дополнять написанное. И, конечно, надо читать, как можно больше читать. Пожалуй, самой ценной находкой его были бумаги южника Гильберта, капитана шкотской стражи Бориса Годунова, капитана француза Маржерета, Василия Шуйского и первого самозванца… И, разумеется, нужно больше ездить, дабы ближе узнать эту великую страну, раскинувшуюся от Пскова, Смоленска и Чернигова до Иртыша и от Кольского полуострова до Кубани и Терека, до Дагестана.
Следы Смуты еще долго поражали глаз в Московии: Лермонт видел всюду на земле русской великую мерзость запустения, обглоданные волками и вороньем кости павших ратников на полях и в лесах, опустелые деревни с неубранными разложившимися трупами поселян, убитых неизвестно кем, брошенные пашни вокруг пепелищ. И все-таки «Царство внове строитеся начат», как строят заново сожженный врагом дом.
В великое разорение пришла вся земля Русская. Новые самозванцы лезли тараканами из всех щелей расколовшегося Московского государства. Владислав в отчаянии хотел отказаться от московской короны. Часть бояр из страха перед народом звала на царствие аглицкого и шкотского короля Иакова, чему рьяно способствовали аглицкие послы на Москве.
Темное время, страшное время. И среди всего этого бушующего на Русской земле хаоса твердыней стояла Смоленская крепость во главе с твердостоятелем воеводой Михаилом Борисовичем Шеиным, который до Минина и Пожарского светил маяком в черном мраке лихолетья. Считая себя обязанным жизнью Шеину, Лермонт пристально приглядывался к этому человеку и скоро, поглощая одну летопись за другой, распознал в нем истинного героя своего времени и замечательнейшего человека. Он стал собирать по крупице все, что мог почерпнуть о Шеине в летописях и хронографах, в разговорах с рейтарами старых выездов, со своим тестем Евтихием Федоровым и другими русскими родственниками, — а их было немало, — со знакомыми стрельцами и, конечно, с летописцем Пименом, который горячо соглашался с Лермонтом, что Шеин — это человек века у себя на родине. Лермонт словно предвидел, предчувствовал, что будущее свяжет в тугой узел его судьбу с судьбой Шеина и что узел этот разрубит только смерть.