– Чего? – переспросил Гриша Воскобойник.
– Нигилизм, то есть некоторым образом отрицание всяческих идеалов?
– Ну ты, Вагран Осипович, говори да не заговаривайся. Никаких идеалов я не отрицаю. Если ты имеешь в виду, как давеча утром мы с Геной со смеху чуть не погибли, так я прямо скажу: для меня все эти твои упражнения на голове никакой не идеал и идеалом быть не могут. Кому хошь в глаза скажу.
Гриша насупился. Его сильно задело слово «нигилизм», по невольной ассоциации оно напомнило ему унизительные попреки образованной жены, которая любила ни с того ни с сего уколоть его непонятным словом, намекая иной раз и при посторонних, что он, Гриша, высотник–электрик высшего разряда, уважаемый вСМУ человек, для нее всего–навсего чурбан неграмотный. Он не отрицал умственного превосходства своей супруги, гордился ее умением ловко излагать самые затейливые мысли, слушая ее всегда с таким же уважением, как слушал диктора телевидения, но прямых выпадов в свой адрес не выносил, долго их переживал, страдал и мог ответить беспощадной грубостью, хотя, что касается грубости, то жена при случае и тут давала ему фору – она умела ругаться похлеще его друзей–элект– риков.
Воспоминание о любимой супруге погрузило Гришу в уныние. Он загоревал, подумав о том, что за время болезни она навестила его всего три раза и до сих пор не принесла ему вяленого леща, который ржавел дома в холодильнике без пользы, а тут Гриша уже несколько раз обещал угостить им Кисунова. Кстати, Ваграна Осиповича навещали почти каждый вечер – родственники, дети, супруга, и его тумбочка была до краев завалена домашними гостинцами.
– Что же вы, соколы, приумолкли? – попытался Афиноген вернуть бодрость в палату. – Пошто кручина, молодцы?
– Умных очень много, – из вежливости отозвался Воскобойник. – И каждый желает тебе свой ум в рыло ткнуть, как фигу.
– Если вы обо мне, Гриша, то я не хотел вас обидеть, отнюдь… Вы же сами не поверили, что я бывал в Германии. Вот возьмите их город и наш. У них чистота, порядок, улицы подметены, газоны ухожены, домики стоят как умытые, все ровно, симметрично. Потом – тишина. Там после девяти вечера все будто вымирает. Сидят по домам либо в пивных. Возьмет он, «емец, себе пару кружечек пива, сосиски… и вежливо, деликатно весь вечер беседует с другими немцами.
– Вот уж скука, – оценил Воскобойник. – Нет, такая гулянка не на мой характер.
Кисунов увлекся воспоминаниями, смягчился и опять перешел с Гришей на «ты».
– Нет, Гриша, у них много любопытного. Не все, конечно, нам подойдет, но поглядеть интересно. Возьми, к примеру, магазины. Скажем, фрукты – яблоки там или что, одно к одному, сверкают, и тоже к тебе повернуты самым розовым боком. Я уж не беру обслуживание. Там продавец тебя обслуживает как жених дорогую невесту. Ты у него в магазине самый долгожданный гость.
– Все это фальшь и обман, – отпарировал кое в чем сведущий Гриша Воскобойник. – Купили они тебя, Вагран.
– Почему фальшь? Я в ГДР был, не в Западной Германии. Ты меня, Григорий, за дурака не считай. У друзей был!
Беседу нарушил приход сразу двух врачей: к Афино– гену – Горемыкин, к его соседям терапевт, заведующий отделением Виктор Кирьянович Лебедихин. Кисунов и Гриша Воскобойник мгновенно погрузились в себя, изображая безнадежно невыздоравливающих больных. Кисунов даже отвернулся к стене и сипло задышал ртом.
– Вижу, вижу, – весело уверил Лебедихин. – Поправляетесь полным ходом. Ну как у вас температура? Скоро, скоро обоих выпишем. Пора уже… Вы, Вагран
Осипович, я слышал, начали йогой заниматься? Хорошее дело, хорошее, но злоупотреблять все–таки не советую. Очень, очень вы Капитолину Васильевну нынче напугали. Да-с.
– Клевета, – резко ответил Кисунов. – Утром я потерял сознание от слабости. Только и всего. Некоторым вашим сотрудникам это, естественно, доставило много радости. Я понимаю.
Укор, который был заключен в словах Кисунова, произвел впечатление на Гришу Воскобойника. Он печально вздохнул.
– Мы его, доктор, еле–еле спасли. У него голову заклинило между ног, как в цирке.
Виктор Кирьянович улыбнулся Грише, проверил его легкие, по старинке приложив ухо к лопаткам. Гриша с удовольствием вдохнул ц не выдыхал, пока не стал красным, как флаг.
– Ну, ну! – Лебедихин ловко и с озорством выстукал пальцами дробь на выпуклой груди электрика. Он присел к нему на кровать и ворочал его, как мешок с овсом.
Гришу процедура взволновала и умилила. Им обоим было приятно, врачу и больному.
– Даже выписывать жаль такого здоровяка, – сказал врач.
– Хрипит чего–то, – пожаловался Гриша. – Вот тут под вздохом похрипывает. Корябается чего–то. Может, доктор, горчичники пропишете?
Все эти минуты Горемыкин разглядывал Афиноге* на, который наслаждался сценой осмотра Гриши Воскобойника.
Кисунов окончательно отвернулся к стене, закрыл глаза и не подавал признаков жизни.
– Перевязывали? – спросил Горемыкин.
– Сегодня нет, а вчера перевязывали.
– Что это, Гена, какие–то не наши штаны на тебе надеты? Зачем это?
– Для утепления.
1– Мерзнешь, что ли?
– Ноги зябнут.
– Попроси, тебе второе одеяло дадут. Штаны сними. Негигиенично в них лежать… Ходи, начинай потихоньку.
– Я хожу.
Доктора побыли еще минутку, удалились. Сразу воскрес Кисунов.
– Пожалуйте! Это называется утренним обходом. Что нового мы узнали?.. Все–таки удивительно. Никакого такта, никакого чутья! И это заведующий отделением, – передразнил: – йогой начали заниматься? Нет, я буду дожидаться ваших советов. Как же? Ну вы подумайте! Ему лень фонендоскоп с собой захватить. Выслушивает больного как знахарь. Нет, видно, придется опять жаловаться. Не хотелось, но придется. Иначе они тут с нами натворят бед. Они думают – тут с больными полные хозяева и нет на них управы. Найдется управа, как раз найдется!
Гриша привык к ворчанию Кисунова и не обращал на него внимания.
– Эх, хотел я его спросить, дома на сколько мне больничный продлят. Если на неделю выпишут, махану к брательнику в Москву. Поедем на пару, Вагран Осипович? Гори оно все синим пламенем. Хочь погуляем, придем в себя после этой богадельни.
– У меня отпуск. Я на Черное море поеду.
Афиноген стал садиться и сел, держась левой рукой за спинку кровати.
– Ты куда, Гена?
– Пойду погуляю. Слышал, врач распорядился?
Он собирался в долгую дорогу и не знал толком, куда она его приведет. Кисунов сказал:
– Вы что, поверили этому костоправу? Вам надо лежать, а не ходить.
– Пойду, пожалуй. Пора… Гриша, можно я твои тапочки надену. Они красивее моих.
– Бери.
Они смотрели, как Афиноген встал и неловко поддернул брюки, Тапочки оказались в самый раз и удач* но подходили по цвету брюкам, коричневые, без задников.
– На танцы, Гена?
– Жениться.
Он накинул, не вдевая в рукава застиранный больничный халат, сверток с рубашкой сунул под мышку. Ноги держали вполне нормально.
В коридоре было пусто, только за столиком у выхода с этажа заполняла больничные карты Капитолина Васильевна.
Сзади из палаты шастанул любознательный Гриша Воскобойник.
– Ты еще здесь, Гена? Я думал, ты уже до загса домчался.
– А в ту сторону есть выход?
– Есть. Вон в дверь, потом налево и сразу вниз. Но на улицу тебя не пустят, не жди.
– Почему?
– Посмотришь почему. Не пустят, и все. Много таких гавриков казенные халаты воровать. Там вахтер сторожит.
Афиноген свернул влево, а Гриша отправился к столику медсестры. На лестничной клетке Данилов подождал, поглядел вниз. Второй этаж, два коротких пролета. Пустяки. Вскоре его догнала Капитолина Васильевна.
– Вы куда, Данилов? Вы в своем уме?
– Я никуда. Здесь постою, подышу. Мне доктор разрешил.
– Не упадешь?
– Нет, не упаду.
– Ишь ты, уже в брюках… Ну постой и обратно иди. Рано расхаживать по этажам.
Она убежала, успокоенная его беспечальной улыбкой. Два пролета он одолевал медленно, и с каждым шагом страх перед движением слабел. У выхода в коридор – скамеечка. Здесь он сделал то, что было бы лучше сделать в палате. Он снял халат и спрятал его под скамейку. Натянул голубенькую рубашку и заправил ее в брюки, замаскировал бинт. Осталось последнее. Слегка нагнувшись вперед, Афиноген плавным, точно рассчитанным движением ухитрился затянуть брюки и зацепить крючок, после чего пуговицы застегнулись сами собой. Теперь он был готов к прогулке. Стоила ли только игра свеч?
Афиноген прокружил еще одним коридором и очутился у выхода из больницы, который охранял пожилой санитар в синем халате военного покроя. С внешней стороны в вестибюле толпились первые посетители, через стекло они подавали сторожу красноречивые знаки. Он не обращал на них внимания, плотно восседал на стуле, прислоненном к дверям. Взгляд его тусклых глаз был устремлен вдаль. В больнице этот человек проработал целую вечность, повидал всякого, мало что могло смутить его дремлющий ум. В душе сторож был человеком верующим и считал больницу заведением, неугодным богу. Больничные врачи брали на себя смелость вставать на пути между самим господом и простыми смертными, когда он посылал им вызов к себе. Врачи пытались продлить срок человеческой жизни, известный одному господу. Это было кощунством. Сторож не любил врачей, очень боялся очной ставки с господом, но не уходил из больницы, потому что привык к сытной легкой жизни, привык сидеть, дремля, на стуле в разных местах, куда его сажали, и тайно, исподтишка наслаждался ежедневным зрелищем борьбы, из которой победителем выходили поочередно – либо всевышний, либо обыкновенные люди в белых халатах. Судьба главных участников этого волнующего спектакля, больных, его никогда особенно не волновала. Было, правда, несчастье с его племянником, прекрасным человеком, посвященным в тайны седьмого дня, который, упившись зелья, ночью поджег себя сигаретой и обгорел с пяток до пупка. Федулинские врачи девять дней боролись за его жизнь, подключали к искусственной почке, один вид которой вселял в сторожа священный трепет. Все дни, следя, по обыкновению, со стороны за перипетиями неравной схватки, сторож молился за безбожников врачей и упрашивал всевышнего оставить племянника еще хоть малость побродить по белу свету. Бог не услышал его молитв, и племянник умер.