Какой-то комок вдруг накатывал, поднимался от груди к горлу, и тогда я рыдал даже от такого дурацкого слова, как «канелюры». «Канелюры», — говорил я шепотом и рыдал, захлебываясь, отчаянно и по-мальчишески. «Канелюры», — говорил я, и снова беззвучно и некрасиво распяливал рот, и все старался двумя руками вытереть слезы, а они все бежали и бежали по щекам.
«Канелюры» — это такие бороздки, которые идут вверх по колонне. Вся колонна тогда состоит из натянутых мраморных складок, или пучка каменных струй.
— Канелюры… Я такого слова не знаю, — сказала она. — Это, наверное, не греческое слово. Молчала бы уж лучше.
Собственно, она и молчит и смеется, и у нее это неплохо получается.
— Ну, ну, не задавайтесь, — говорю я. — Подумаете, гречанка нашлась.
— Почему нашлась? — спрашивает она. — Я не нашлась. А я думаю о своих делишках. Личных. Весьма неудачных.
— Чего вы смеетесь, клякса? — спросил я.
— А знаете, какой мой любимый идеал? — спросила она в ответ и почесала ногу об ногу.
Ну вот, договорились до идеалов.
— Какой? — спросил я.
— Гаидэ.
— Кто?
— Не помните? Не помните?! Гаидэ не помните?
— Чего вы расшумелись, какая Гаидэ? Из «Монте-Кристо», что ли?
— А какая же?
— Ну помню.
Она постепенно успокаивалась.
— Я пойду домой, — сказала она.
— Идите.
— Я пойду домой, — сказала она, повысив голос.
— Знаете что? — сказал я. — Ваш идеал Гаидэ? Ну и прелестно. У вас переживания по этой части? Прелестно. А у меня нет переживаний. Ну и привет.
— Я знаю.
— Что вы знаете?
— Что у вас нет переживаний…
— Много вы знаете, — сказал я. — Тоже мне Гаидэ. У каждой порядочной Гаидэ должен быть свой Монте-Кристо, красавец с седыми висками. А у вас есть?
— Есть.
— Ну да? Кто?
— Вы… — сказала она и убежала. Ну вот, договорились.
Обычно о таких вещах я догадывался раньше.
Но это и было раньше. У меня тогда было тонкое одухотворенное лицо, и я делал вид, что не знаю, какое я произвожу впечатление, а я всегда знал, и поэтому, когда я спрашивал: «А я вам сильно нравлюсь?» — та с разбегу отвечала: «Да».
Только, несмотря на одухотворенное лицо, художник я тогда был плохой.
Теперь у меня сладко заныло сердце. Я уже со всеми своими личными делишками отвык от этого ощущения. Да, здорово все-таки узнать вдруг, что ты произвел впечатление на такую кляксу.
Старался ли я произвести впечатление? Безусловно. Применял ли я хитрости? Применял. И подчеркнутая грубость, и нотки горечи, на которые клюют невинные кляксы, то есть весь антураж, вся старая бутафория.
Нечестно? Как сказать. И да и нет. А честно вот что.
Где-то в душе, в самой глубине, жила боль, что ничего не может быть. На что можно рассчитывать? На почтенье? И все?
Потом они обычно выходят замуж, и это остается у них светлым переживанием. Потом они говорят: «За мной ухаживал один художник». Я почти не встречал женщины, которая бы не могла сказать, что за ней ухаживал один художник. Я не хотел быть ничьим переживанием и меньше всего ее. Жирно будет считаться светлым переживанием ее юности. Жирно будет. У меня таких, как она, было сто штук. Вранье. Таких, как она, не было.
Дело не. в юности ее. В ней было что-то от Греции. От той старой светлой Греции, которая заставляла меня рыдать, когда я пьяный, и твердо стоять на земле, когда я трезвый.
Я уехал.
Неделю я ломал себя, пытался задушить воспоминание, не смог.
Я совершал велосипедные прогулки, радиус которых все удлинялся, пока однажды я не обнаружил, что еду по тихой асфальтированной дорожке прямо к даче режиссера.
Я слез у калитки и заглянул внутрь. Дача была пуста.
Только огромная собака вышла из конуры и посмотрела на меня внимательно.
Я пошел обратно на подгибающихся ногах и держась за велосипед — такое меня било волнение.
На шоссе я увидел летящую навстречу машину. Только когда она приблизилась, я понял, что едут она и старик.
Глаза ее расширились мне навстречу, как два цветка, и она все смотрела на меня, пока приближалась машина.
Старик сидел рядом с шофером. Я поклонился им и сделал вид, что я прогуливаюсь в этих местах. Машина укатила.
Через двое суток в ночных известиях я услышал по радио, что умер великий режиссер.
Потом были похороны, и я сам вытаскивал гроб из серого автобуса с черной полосой, а потом стоял в почетном карауле.
Тихо играли скрипки, плакали люди, и его было еле видно среди цветов и лент.
Когда все кончилось, я остался один. Совсем один. Совсем.
Этой девушки я больше не видел никогда и даже не знаю, кто она такая, так как ни о чем не расспросил ее, а теперь спрашивать было некого.
Через месяц, когда я оправился после потери, ко мне пришли мои приятели Гошка и Алеша, у которых тоже были свои неудачи, и Гошка сказал:
— Судьба похожа на сумасшедшего — визжит, плачет, смеется, ухает, сопит, чавкает, — и ни одного приличного звука.
— Что ты считаешь приличным звуком? — спросил Алеша.
— Между прочим, не то, что ты думаешь, не музыку.
— Я не думаю, — сказал Алеша. — А что?
— Когда вдали летним утром деревья стоят в росе, а вдалеке бьют молотом по наковальне.
— Ух ты!.. — сказал Алеша.
— А что?
— Здорово…
— Представляешь? — спросил меня Гошка.
— Да, — сказал я.
— Знаешь, какой звук? Когда хочется подхватить: «Мы кузнецы, и дух наш молод, — сказал Гошка, — куем мы счастия ключи».
— Да, — сказал Алеша. — «Вздымайся выше, наш тяжкий молот… в стальную грудь стучи, стучи…» — Да, — сказал я. — Надо работать.
А потом мы пошли и здорово так запели, сначала тихо, а потом, когда вышли за город, громко, и все повторяли один куплет, потому что забыли остальные.
А сейчас я случайно встретил ее в гостях.
— Меня зовут Костей, — сказал я, когда мы удрали с вечеринки.
— Господи, — сказала она. — А вы меня, конечно, не помните…
Конечно, я ее помнил.
Я пожал ее руку — очень вежливая мягкая рука. Потом мы поболтали о том, о сем, а потом я с ней попрощался и усадил ее в машину, и она уехала домой. А я вернулся на вечеринку. Я уселся в углу и стал тихо-тихо смотреть телевизор и все старался забыть ощущение, которое пронизало меня, когда я пожимал эту тихую вежливую руку и на одном из нежных пальцев почувствовал гладкое кольцо.
Как вы думаете, зачем я рассказал эту печальную и обыденную историю о том, как человек не понял другого, не догадался, прошел мимо красоты, а потом удивляется, что ему не сладко, когда обнаруживает, что веселая птица-счастье окольцована чужим кольцом?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});