— Ладно, Макаровна, потом, дай оглядеться.
— Оглядись, не спеши. Время терпит. А как там у матушки Елизаветы? Удосужилась ли побывать на ихнем молении? Она сказывала, что много благолепия.
— Не удосужилась. Потом поговорим.
Как только стемнело, Дуня пошла к Ивану Петровичу. Выслушал он ее с большим интересом. Записку Аннушке Прищемихиной прочитал, снял копию и велел вручить. В записке не было ничего подозрительного: справлялась о здоровье, спрашивала, не может ли она медку купить для нее, да какие цены…
Начальник просил узнать у Прищемихиной о сектантах в райцентре. Их присутствие здесь пока не ощущалось, а, оказывается, и сюда протянули лапы, да еще в милиций?!
У Аннушки Прищемихиной короткие ноги и тусклые бесцветные глаза. Лицо будто недопеченный блин. И вся она какая-то бесформенная, оплывшая. Записку Елизаветы приняла с сонным видом, прочитала не торопясь и сказала:
— Ладно, сейчас ответ напишу, подожди.
— Скажи мне, Аннушка, как ты можешь служить в милиции, коли заодно с верующими?
— В милиции меня насчет веры не спрашивают, в церковь я не хожу. Спаситель наш учил своих апостолов: «Будьте кротки, как голуби, и мудры, как змеи». Кротость у меня от рождения, а хитрости обучает мать Елизавета. Служу исправно, на дежурство не опаздываю, с на чальством не пререкаюсь, вот меня и держат. Мужчин-то тецерь где возьмешь?
— И давно ты знакома с матушкой?
— Еще до войны. А как началась война и стали ловить дезертиров — братьев наших, тут я и пригодилась. А ты-то как завела знакомство со старицей? Муж-то у тебя ведь коммунист.
— Нет у меня мужа, на войне погиб. Одинокая стала я.
— Я привыкла с малых лет к одиночеству.
И тебе не бывает грустно одной?
— Раньше бывало, а нынче нет. Вот, почитай, — и достала из-под подушки тетрадь, а в ней стишки, написанные от руки печатными буквами.
— Где ты такие стишки выкопала?
— Мне их дала матушка для душевного успокоения. Как нападет тоска и томление, я за тетрадочку, и все проходит. Я многое наизусть выучила. Вот, передай старице. На словах расскажи, что недавно арестовали двоих братьев, дезертиров Павла Кувшинова и Гришу семкинского. Оба на допросах молчали, как истинные христиане, и где хоронились — не выдали, ни о ком не сказали ни слова. Их в тюрьму увезли. И еще передай матушке, что я верой крепка и на службе без подозрений. Она беспокоилась, но я ведь не глупая, знаю что к чему. Есть у меня заветная мечта: получить личное благословение благочестивого старца Федора, нашего главного наставника и заступника перед престолом всевышнего. Матушка обещала устроить свиданку, но теперь говорит, что пока у власти антихрист, старец из катакомбы не вылазит и благословляет только избранных и самых усердных «истинно православных». А уж я ли не стараюсь? Поклонись ты от меня матушке — может, умилостивит старца?
— Скажу, — обещает Дуня и думает: «Мне-то самой пужно найти этого старца, только как?»
Утром явилась Макаровна. Первым делом справилась о здоровье тетушки. Поговаривают, что Дуня порешит все хозяйство и к ней насовсем переберется.
— Тетя постарела и здоровьем слабая. Приняла меня с радостью. К себе зовет. Домик у нее маленький, но жить можно.
— Неужели, Дунюшка, тут тебе на родительском месте худо? Смотри не промахнись. Уж коли с тетушкой вместе жить, так она пусть к тебе перебирается.
— Я звала, да она тоже толкует о родном гнезде. Погодим, подумаем.
Погодим.
Макаровна еще хотела бы поговорить, но Дуня сослалась на нездоровье и выпроводила старуху.
Две недели Евдокия пробыла в Куйме, а не в Липецке: тетушка для отвода глаз — так посоветовал Иван Петрович. Присматривалась к истинно православным, слушала поучения старицы и наивные россказни простоватой Феклы. Крайне осторожно, чтобы сектанты не заметили, беседовала с колхозницами. И чем больше знакомилась с изуверами, тем сильнее нарастал гнев в ее душе, тем противнее становилось общение с ними. А от цели была далека. Елизавета все окружила ореолом таинственности и загадочности и не спешила показать «настоящих подвижников».
Разговоры с Феклой кое-что прояснили. Она слепо, без рассуждений принимала все, что было сказано ей о боге, о вере, о царстве небесном. Ко всему Фекла прикладывала земную мерку куйминского масштаба, все подводила под свою повседневность. Дальше Куймы она не бывала. Когда-то в начальной школе выучилась читать, а после школы ни разу не взяла в руки ни книги, ни газеты.
Речь зашла о председателе колхоза.
— Антихрист меня смущает — на работу заманивает. Ведь до того как старица меня просветила и направила на путь спасения, я в колхозе была в почете, на работе старалась, премии, грамоты получала.
— Интересно — покажи-ка грамоты!
— Я их сожгла в печке, на них печать антихриста.
— О каком Мишутке тогда говорил председатель?
— Сынок у меня был старшой, Михаилом звали. На войне убили. Работал он до войны трактористом. Комсомольцем был. Старательный и смиренный парень. А вот бог покарал за неверие. Как получила похоронную, вое во мне перевернулось, думала с ума сойду, вот как жалела! Спасибо, мать Лизавета успокоила, свет истинный мне открыла. Ныне я своей твердой верой, молитвами и смирением выпрошу у господа, чтобы Мишеньке простились его грехи и хоть бы на том свете ему. вышло облегчение…
В другой раз Фекла вроде бы похвалилась, на какие жертвы она пошла ради спасения себя и своих детей:
— Жили мы справно; я много зарабатывала и Мишенька тоже не меньше меня. Ведь в те годы до самой войны в колхозе не худо давали на трудодень. Софрон ничего в дом не приносил, но й из дому не тянул. Он по печному делу мастер, во всей округе работал, не в колхозе. А что заработает, то и пропьет. Была у нас корова, телка, двух овец держали, ну и куры там, утки. Справно жили.
В словах Феклы звучали довольные нотки, в глазах загорались радостные огоньки и сразу гасли. Спохватывалась, что увлеклась, торопливо крестилась и глаза тускнели.
— Куда все это подевалось?
— Будто не зпаешь. Все пошло на божье дело, на спасение душ наших. Софрон меня и сейчас бранит за это, да что с него возьмешь — он не нашей веры, безбожник.
— Ты же говорила, что он спасается…
— Спасается от властей, а не от грехов. С войны убег, вот и спасается. Куда от него денешься, мы венчанные…
Дуня снова заговорила с Елизаветой о своем намерении распродать скотину, дом и покончить со всем хозяйством, но уже в новом варианте: переселиться к тетке в Липецк. Старица встревожилась не на шутку и стала исподволь внушать Дуне, что не надо спешить, что ликвидировать (так и сказала. «ликвидировать») готовое хозяйство проще простого, а вот поставить новое одной не под силу.
— А ведь ты, матушка, сама говорила, что богатому дорога в царство небесное заказана.
— Говорила, и верно говорила. Только священное писание не каждому дано понимать. Если ты держишь хозяйство только для себя, не видать тебе вечного блаженства, а если от него будет польза истинно православным христианам, тогда оно во спасение. Нам, гонимым, нельзя в открытую, притворяться надобно, чтобы не попасть в дьявольские сети, кои поставлены на нашем пути. И домик твой пусть в крайней нужде даст приют тем, кто вынужден скрываться от глаз мирских.
Не раз в течение дня Макаровна показывалась на глаза. То в огороде копается, то заглянет в хлев, то зайдет на кухню, то обратится с ненужным вопросом. Дуня видела, что старуху распирает какая-то новость, но, зная нрав соседки, не торопилась с расспросами: чем больше натерпится, тем обстоятельнее и правдивее расскажет.
В сумерки старуха снова пришла. Чтобы больше не томить ее, Дуня спросила:
— Новенького тут, Макаровна, без меня ничего не было?
— Новость есть, да такая, что не знаю с какого бока и подойти-то к ней. Ввязалась я на старости лет в такое дело, что не знаю, как и выкарабкаться.
На широком рыхлом лице — неподдельная тревога. Глаза, обычно чуть видные из-под заплывших век, округлились и беспокойно бегают, словно ищут лазейку.
— Что случилось? Чего ты растерялась так?
— Дезертира я приютила.
Чего-чего, а этого Дуня и предположить не могла.
— Ври больше!
— Кабы врала, а то истинная правда.
А с дезертиром старуха связалась так. Поздно ночью в дверь избушки кто-то постучался тихонько и робко. Открыла. Человек небольшого роста быстро прошмыгнул в избу мимо оторопевшей хозяйки. В свете маргасика предстал перед Макаровной невзрачный мужичонка в истрепанной шинели.
— Ведь, поди ты, не испугалась, не закричала. Чего мне бояться, небось не молодая. «Тебе, сукин сын, чего надобно?» — спрашиваю. А он писклявым голоском просится на ночлег. «На побывку домой путь держишь? Раненый?» Он и открылся сразу: «Схорони, говорит, меня, сбежал я», А я ему: «Вот сбегаю в милицию, там тебя и схоронят», — «Не сбегаешь, говорит, какой тебе резон: по судам затаскают за укрытие дезертира». — «Чего, бессовестный, плетешь? Рази я тебя укрывала?» — «Ты докажи, что не укрывала». Вот ведь какой настырный. Потом спрашиваю, почему он ко мне попал, рази у других не мог укрыться? Сказал, что к другим опасно, а у меня, видишь ли, не опасно. «Лежал, говорит, я целый день против твоей избы в бурьяне и наблюдал. В твою избу за целый день никто не зашел и, кроме тебя, никто не выходил. Значит, одна живешь. Сколько-то раз перекрестилась— значит, верующая. В самом крайнем хорошем доме никого не приметил, никто не появился, и только ты одна управлялась там со скотиной, — значит, хозяева в отлучке. Вот к тебе и явился». Пришлось приютить. Покормила вареной картошкой — от ужина осталась.