Есенин часто оставался дома. Вечером мы выходили во двор, где стоял у конюшни заброшенный тарантас. Мы в нем усаживались тесной семьей, и Есенин занимал нас смешными и трогательными рассказами из своих детских лет. Изредка к тарантасу подходил разгуливавший по двору распряженный конь, останавливался и как будто прислушивался к нашей беседе. Есенин с нежностью поглядывал на него.
Однажды за обеденным столом одна из молодых девушек, шестнадцатилетняя Лиза, стоя за стулом Есенина, вдруг простодушно воскликнула:
– Сергей Александрович, а вы лысеете! – и указала на еле заметный просвет в волосах Есенина.
Есенин мягко улыбнулся, а на другое утро за завтраком прочел нам:
По-осеннему кычет сова
Над раздольем дорожной рани.
Облетает моя голова,
Куст волос золотистый вянет.
Полевое, степное "ку-гу",
Здравствуй, мать голубая осина!
Скоро месяц, купаясь в снегу,
Сядет в редкие кудри сына.
Скоро мне без листвы холодеть,
Звоном звезд насыпая уши.
Без меня будут юноши петь,
Не меня будут старцы слушать.
Новый с поля придет поэт,
В новом лес огласится свисте.
По-осеннему сыплет ветр.
По-осеннему шепчут листья.
Девушки просветлели и от души простили свою молодую подругу за ее вчерашнее "нетактичное" восклицание 6.
Очень заботили Есенина дела издательские. В Москве издаваться становилось все труднее и труднее, и он искал возможностей на периферии. Здесь, в Харькове, ему удалось выпустить небольшой сборничек стихов, о котором я упомянул выше. Стихи были напечатаны на такой бумаге, что селедки бы обиделись, если бы вздумали завертывать их в такую бумагу. Но и это считалось успехом в то нелегкое время.
Воинствующие имажинисты в своих публичных выступлениях применяли в Харькове обычные свои крикливо-рекламные приемы. Пестрые афиши извещали харьковскую публику, что кроме обычного чтения стихов на вечере в городском театре состоится торжественное объявление поэта Хлебникова "Председателем Земного шара". Это "торжество" представляло жалкое и обидное зрелище. Беспомощного Хлебникова, почти паралитика, имажинисты поворачивали во все стороны, заставляли произносить нелепые "церемониальные" фразы, которые тот с трудом повторял, и делали больного человека посмешищем в глазах ничего не понимавшей и так же бессмысленно глядевшей публики 7.
Один, без Мариенгофа, Есенин иногда делал более интересные вещи. Утром, в один из дней пасхи, мы с ним вдвоем прогуливались по маленькому скверу в центре города, против здания городского театра. Празднично настроенная толпа, весеннее солнце, заливавшее сквер, вызвали у Есенина приподнятое настроение.
– Знаешь что, я буду сейчас читать стихи!
– Это дело! – одобрил я затею.
Он вскочил на скамью и зычным своим голосом, еще не тронутым хрипотой больничной койки, начал импровизированное чтение. Читал он цикл своих антирелигиозных стихов.
Толпа гуляющих плотным кольцом окружила нас и стала сначала с удивлением, а потом с интересом, слушать чтеца. Однако, когда стихи приняли явно кощунственный характер, в толпе заволновались. Послышались враждебные выкрики. Когда он резко, подчеркнуто, бросил в толпу:
Тело, Христово тело,
Выплевываю изо рта! 8 -
раздались негодующие крики. Кто-то завопил:
– Бей его, богохульника!
Положение стало угрожающим, тем более что Есенин с азартом продолжал свое совсем не "пасхальное" чтение.
Неожиданно показались матросы. Они пробились к нам через плотные ряды публики и весело крикнули Есенину:
– Читай, товарищ, читай!
В толпе нашлись сочувствующие и зааплодировали. Враждебные голоса замолкли, только несколько человек, громко ругаясь, ушли со сквера.
Есенин закончил чтение, и мы вместе с матросами, дружески обнявшись, побрели по праздничным улицам города.
Есенин рассказывал им про Москву, про себя, расспрашивал о их жизни. Расстались мы с матросами уже к вечеру. ‹…›
СНОВА В МОСКВЕ
Я вернулся в Москву к моменту приезда Есенина и Дункан из-за границы и отправился к нему на свидание в отведенный Дункан особняк на Пречистенке. Я его застал среди вороха дорожных принадлежностей, чемоданов, шелкового белья и одежды.
Мы обнялись, и он крикнул Дункан. Она вышла из соседней комнаты в каком-то широчайшем пестром пеньюаре. Он меня представил ей:
– Это мой друг Повицкий. Его брат делает Bier! * Он директор самого большого в России пивоваренного завода.
* Пиво (нем.).
Я с трудом удержался от смеха: вот так рекомендация. Позднее я понял смысл этих слов. Для Дункан человек, причастный к производству алкоголя, представлял, по мнению Есенина, огромный интерес. И он, по-видимому, не ошибался. Она весело потрясла мне руку и сказала:
– Bier очень хорошо! Очень хорошо!…
Вид этой высокой, полной, перезрелой, с красным грубоватым лицом женщины, вид бывшего барского особняка – все вызывало у меня глухое раздражение. Как это все непохоже на обычную есенинскую простоту и скромность…
Когда она ушла, я зло проговорил:
– Недурно ты устроился, Сергей Александрович…
Он изменился в лице. Глаза потемнели, брови сдвинулись, и он глухо произнес:
– Завтра уезжаю отсюда.
– Куда уезжаешь? – не понял я.
– К себе на Богословский.
– А Дункан?
– Она мне больше не нужна. Теперь меня в Европе и Америке знают лучше, чем ее.
И действительно, через несколько дней он оставил Дункан и переехал к себе, в свою более чем скромную комнату в доме N 3 по Богословскому переулку.
Я его не расспрашивал о заграничных его впечатлениях, но однажды он сам заговорил:
– Мы сидели в берлинском ресторане. Прислуживали мужчины. Почти все они были русские, с явно офицерской выправкой. Один из них подошел к нам.
– Вы Есенин? – обратился он ко мне. – Мне сказали, что это вы. Как я рад вас видеть! Как мне хочется по душе поговорить с вами! Вы ведь бежали из этого большевистского пекла, не выдержали? А мы, русские дворяне, бывшие русские офицеры, служим здесь лакеями. Вот наша жизнь, вот до чего довели нас большевики.
Я нежно поглядел на него и ответил:
– Ах, какая грусть! Плакать надо… Но знаете что, дворянин! Подайте мне, мужику, ростбиф по-английски, да смотрите, чтоб кровь сочилась!
Офицер позеленел от злости, отошел и угрожающе посмотрел в нашу сторону. Я видел, как он шептался с двумя рослыми официантами. Я понял, что он собирается взять меня в работу. Я взял Дункан под руку и медленно прошел мимо них к выходу. Он не успел или не посмел меня тронуть.
– Да, я скандалил, – говорил он мне однажды, – мне это нужно было. Мне нужно было, чтобы они меня знали, чтобы они меня запомнили. Что, я им стихи читать буду? Американцам стихи? Я стал бы только смешон в их глазах. А вот скатерть со всей посудой стащить со стола, посвистеть в театре, нарушить порядок уличного движения – это им понятно. Если я это делаю, значит, я миллионер, мне, значит, можно. Вот и уважение готово, и слава и честь! О, меня они теперь лучше помнят, чем Дункан.
Блестящая внешность капиталистической Америки не ввела в заблуждение Есенина.
В "Известиях", в N 187 за 1923 год Есенин окрестил эту страну доллара и бизнеса "Железным Миргородом", как символ убогого бескультурья и духовного застоя. В своем беспощадном обличенье пустоты и гнилости американского частнособственнического мира Есенин полностью стал на позиции Горького и Маяковского. ‹…›
НА КАВКАЗЕ
Весной 1924 года я приехал на Кавказ и поселился в Батуме, где начал работать фельетонистом в местной газете "Трудовой Батум".
Я был в курсе передвижений Сергея Есенина по Кавказу и ждал его прибытия в Батум. В Москве у нас были общие друзья, и от них я узнавал о нем. Есенин сначала побывал в Баку и Тифлисе, где задержался до глубокой осени. Всюду поэты сердечно принимали его. Это нашло отражение в стихах Есенина "На Кавказе", "Поэтам Грузии".
В Баку студентка музыкальной школы переложила на музыку некоторые его "Персидские мотивы". Позднее, в 1926 году я в Баку с ней познакомился. Она мне спела несколько песен. Они были очень хороши. Грустный, я ей сказал:
– Как жаль, что Есенин не слышал ваших песен. Ведь это первые стихи его, переложенные на музыку.
Она улыбнулась:
– Я ему пела их, когда он был у нас в двадцать четвертом году 9.
В Баку у него завязалась большая дружба с Чагиным, редактировавшим тогда "Бакинский рабочий". О товарище Чагине он мне говорил часто в теплых выражениях, обычных для него, когда речь шла о близких ему людях: "Он мне друг", "Чагин меня помнит", "Я напишу Чагину"…