Мы сидели с Зоей Федоровной в гостинице, разговаривали, и я очень ясно припомнил госпиталь тех времен — в глухой севастопольской штольне. В нем было все, что полагается: операционная, лечебные кабинеты и даже камбуз.
Как-то раз я заметил там сероглазую девчушку — живую, веселую, с двумя забавными косичками. Она ходила из палаты в палату и, как могла, старалась отвлечь раненых, развеселить их: то писала под диктовку письма родным, то, подражая Рине Зеленой, читала детские стихи, то пела песенку, сложенную в Севастополе, в ту пору особенно популярную:
Крутятся, вертятся фрицы в горах,Крутятся, вертятся, чувствуя страх,Крутятся, вертятся, пальцы грызут,А Севастополь никак не возьмут.
Эта девочка, как и многие другие дети Севастополя, приходила помогать в госпиталь из соседней штольни, где укрывались потерявшие кров женщины и дети.
Когда я писал эти строки, снова видел огромную пещеру с мрачными растворяющимися в темноте сводами, полную молчаливых людей, скучившихся на щитах с косыми дырами — раньше в эти отверстия вставляли бутылки шампанского, теперь на них сидели и лежали присмиревшие люди. Кое-где горели свечи, и от их слабого мерцания эта штольня казалась бесконечной.
О севастопольском подземном госпитале мы вспомнили с Зоей Федоровной, когда я рассказал ей о девочке с косичками-бубликами, спросив, не она ли эта была? Зоя Федоровна поправила прическу и сказала:
— Нет, мне тогда было не до песенок. Каждую ночь к нам доставляли раненых. Мы приносили их в приемный покой, заполняли карточки, а там уж распределяли кого куда — в операционную, в палату… Так и работали. Жили тут же, в госпитале, на казарменном положении. И хотя дом рядом, а забот столько, что никак отлучиться нельзя.
Но был такой случай, что остался в памяти на всю жизнь. Внесли носилки с раненым. Он с головой закрыт одеялом и не подает никаких признаков жизни. Я открыла одеяло и обомлела. Женя Табачный! Наш школьный пионервожатый. Всегда веселый такой… По каждому поводу шутил… А теперь лежал с закрытыми глазами, белый-белый, как простыня. Внесли мы носилки в палату, положили его на койку. Я села рядом и всю ночь прикладывала мокрый тампон к его сухим губам. Он горел в жару, в горячке бредил, кричал: «Бей, бей их!.. Вперед, за мной!.. Гранаты, гранаты!..» И куда-то рвался, делал руками какие-то немыслимые движения. Я держала его руки и уговаривала: «Женя, успокойся!» Не понимая, кто рядом с ним, он все рвался в бой. Так он «провоевал» всю ночь, а к утру, должно быть, изморился, схватил меня за руку, вытянулся. И не стало Жени Табачного.
Признаться, я всегда боялась смерти. А тут столько умирало, но это был наш вожатый Женя, которого мы любили, и он нас любил, как своих младших сестер, братьев. Вероятно, потому у меня вместе с жалостью и болью, что он таким молодым умер, появилась ненависть к тем, кто его убил.
На другой день после его похорон я стала проситься на передний край, который в это время проходил уже в нескольких километрах от нашего госпиталя, и простым глазом виделись орудийные вспышки, и даже слышалась пулеметная дробь…
Меня, понятно, не отпустили, потому что и тут было работы по горло. Я даже не знала, что наш домик на Корабельной стороне уже разбомбили и что отец во время этого налета был тяжело ранен и через несколько дней скончался. Меня не хотели расстраивать и сообщили об этом значительно позже…
В октябре 1941 года налеты на Севастополь усилились и, кроме того, немец обстреливал нашу Корабельную сторону из тяжелых орудий. Было решено военно-морской госпиталь эвакуировать на Большую землю. Мы день и ночь на машинах возили раненых к лидеру «Ташкент» и размещали их по каютам. Я тоже получила приказ эвакуироваться с ранеными. Мое место было в трюме корабля. Спустилась вниз, положила там свои вещички, сошла с корабля, и стало очень тяжело расставаться с родным Севастополем, мамой, оставшейся вдовой, со всем, что меня окружало в детстве.
Пошла я от пирса вверх, не отдавая себе отчета, куда иду и зачем. Просто шла и шла обратно на Корабельную сторону, не глядя на людей. Вернулась в госпиталь. Комнаты пустые, железные койки, тумбочки. И ни живой души. Тут я поняла: зря ослушалась приказа. И во всю прыть помчалась обратно к пирсу. Подхожу, а корабля уже нет. Ушел. Я всплакнула. Домой решила не показываться — стыдно сказать матери, вроде дезертир получается… Пришла опять в госпиталь. Уже надвигалась ночь. Я, не помня себя от усталости, свалилась прямо на пол и заснула. Проснулась — было уже утро. Меня кто-то тормошит за плечо. Смотрю, стоят военные — мужчины и женщина. «Ты что тут делаешь?» — спрашивает один. Я, как есть, все начистоту рассказала. Оказывается, сюда заселяется армейский медсанбат. «Ну хорошо, оставайся у нас, — сказали мне, — будешь продолжать службу». Я очень обрадовалась. И снова закружилась в привычных делах. Опять раненые, операции, перевязки…
Несколько месяцев я так служила — всю зиму и весну. Принимала раненых, ухаживала за ними, писала письма родным, не гнушалась никакой работы.
А летом, в 1942 году, начался третий, последний, штурм Севастополя. Это было в июне. К концу месяца бои усилились, и наш госпиталь оказался под огнем прямой наводки. Госпиталь перевели подальше — на противоположную сторону города, в район Херсонеса, — к самому аэродрому, и постепенно на самолетах и кораблях переправляли раненых на Кавказ. Но, знаете, число мест в самолете ограниченное. Старались побольше взять раненых. Мы оставались до конца. А там наши начали отходить.
Что делать? Пришла я на аэродром, и командир эскадрильи мне говорит: «Не горюй, дивчина, дело для тебя найдется. Будешь возить еду летчикам». «Куда возить?» — удивилась я. «Поживешь — увидишь», — ответил он. С этого дня у меня появилась новая специальность, стала я вроде поварихи.
Аэродром большой — глазами не охватить, и летчики круглые сутки дежурят в землянках или в капонирах у самолетов, даже не снимая парашютов. Завидят ракету — и в воздух… Они в такое горячее время дорогу в столовую забыли. Вот я их и снабжала… Получаю котел с первым блюдом, со вторым, хлеб, компот и разъезжаю по аэродрому, кормлю их.
В последних числах июня получаем приказ об оставлении Севастополя. Летчики перегоняли самолеты на Кавказ. Улетали один за другим, а для меня опять места нет. На аэродроме оставался весь технический персонал, подрывали уцелевшую технику, чтобы ничего не досталось врагу, кое-что свозили на грузовиках к морю и сбрасывали в воду, а потом туда же, в море, сбрасывали с разгона и грузовики.
Остались кто в чем есть и отходили к самому берегу моря — к воде. Укрывались под скалами и несколько дней отстреливались, отбивались гранатами, я перевязывала раненых.
В одну из ночей нас, оставшихся в живых, гитлеровцы осветили прожекторами, навели пулеметы и приказали всем выйти наверх.
Мы хотели пробиться в горы к партизанам. Первые дни мы только об этом и говорили, а тут прижали нас к воде — и никуда не денешься. К тому же несколько суток мы не ели и не пили, ни капли пресной воды не было. Обессиленные, мы покорились судьбе. Нас погнали на Куликово поле, а потом в Бахчисарай. По дороге не кормили, и за несколько дней мы совсем ослабли.
В конюшне «Красного совхоза» остановились на ночевку, и у меня мелькнула мысль — бежать. Дождавшись темноты, я осторожно выбралась, подлезла под проволоку, скрылась в кустах и вышла на дорогу, встретила местных жителей и с ними добралась до Севастополя.
Разыскала мать — она жила уже в другом месте. Обрадовалась она несказанно, а вместе с тем испугалась. Спрятала меня на чердаке. Днем я не показывалась, мать приносила еду. Однажды я вышла на улицу и сразу попала в облаву. Меня схватили — и на вокзал, в теплушку. Там я встретила знакомых девочек: Лену Дудник, Веру Снитко.
Нас всех отправляли в Германию.
Ехали мы недели две. Привезли нас в Эрфурт, загнали в бараки за высокой кирпичной стеной. Выходить никуда не разрешалось. За нами следили надсмотрщики, полицаи с собаками, они нас сопровождали на завод и приводили обратно в лагерь.
Первый раз привели в цех, рассадили. На столах лежали кучки каких-то круглых стеклышек, покрытых черной краской. Мы должны были осторожно снимать черную краску, не повредив само стекло. Кому это нужно и для какой цели — никто не знал.
Однажды меня остановил француз, тоже из подневольных, и стал объяснять словами, а больше жестами, что мы готовим линзы для оптических прицелов. «Немцы будут бомбить Россию». Как услышала я это — во мне все перевернулось. Пришла я на свое рабочее место и говорю подругам: «Девчата! Вы знаете, что это за стеклышки?» Объяснила им все, со слов француза, и говорю: «Мы с вами находимся далеко от фронта и не можем вести борьбу с фашистами, но мы советские люди, и наш долг любым способом помогать Родине. Давайте делать брак…» И тут же я расковыряла стекляшку, приведя ее в негодность. Некоторые девушки со мной согласились. Другие побоялись. Но все же в цехе пошел массовый брак. Надсмотрщик из себя выходил. Мастер тоже нас клял на чем свет стоит. А мы продолжали свое…