С точки зрения вселенского измерения церкви, упразднение Грузинской экклесии, одной из древнейших в христианском мире, безусловно, явилось потрясением не для одной только Грузии, но привело в замешательство и остальные вселенские кафедры. Объяснить это только зигзагами внутренней и внешней политики Российской империи означало бы упростить историческую реальность. Как представляется, помимо политики, существовал ряд факторов, которые трудно, если вообще возможно, описать в привычных категориях политической истории и представить в виде некой заранее сформулированной стратегии имперских властей в церковном вопросе.
«Мы» и «они»: иная церковная традиция и грани единоверия
Как показывает грузинский материал, фактор единоверия не отменял действия такой устойчивой парадигмы человеческого сознания, как «свой — иной — чужой», даже когда речь шла о церквах-сестрах.
В силу особенностей исторического развития Московского государства XVI–XVII веков, когда сформированная церковная традиция осталась за его пределами в Киеве и статус Русской православной церкви еще не был определен в контексте системы вселенских кафедр, русские церковные мыслители, по сути, оказались один на один с византийским наследием и поначалу были лишены ресурсов для его критического освоения. Церковная жизнь Московского государства развивалась как бы параллельно процессам, протекавшим в православных церквах восточно-христианской ойкумены. Во многом вследствие этого в лоне Русской церкви сформировалось, например, сугубо национальное понятие о «церковных приличиях», которое слабо соотносилось с ближневосточными традициями и даже с византийским наследием. Сформированные вне вселенского контекста традиции Русской церкви периода Московского государства начали восприниматься архиерейством и паствой как единственно истинные. Но главное, что за границами этого круга оказалась религиозная практика не только других христианских конфессий, но и «церковные приличия» православных церквей-сестер.
В этом контексте примечательно, что даже такой корифей и признанный классик русской церковной науки второй половины XIX века, как Василий Болотов[619], блестящий исследователь истории Вселенской церкви, воспитанный в русских церковных традициях, анализируя причины культурно-религиозного отпадения Востока от Византии, приходит к выводу, что причиной этого стала «религиозная разность». Именно в церковном многообразии автор видел причину «национального отчуждения окраин империи»[620]. Главным упущением имперских властей Болотов считал то, что они дали возможность некоторым архиепископам (например, Александрийскому папе и Антиохийскому патриарху) развить церковную централизацию[621]. Считая «религиозную разность» церквей, несмотря на их единоверие, и концентрацию архиерейской власти в одном центре на периферии смертельной опасностью для империи, Болотов осознанно проецировал римский и византийский опыт на современную ему Россию. В целях сохранения единого имперского пространства он совсем не исключал возможность применения жестких мер для приведения церковной структуры к единому знаменателю. В унификации церковной традиции, административного устройства и даже богослужебного языка ученый видел залог устойчивости не только имперской церкви, но и самого государства.
Следует отметить, что суждения Болотова отражали не только его личные взгляды как исследователя, но и вполне сформировавшуюся традицию восприятия «иного», которое в случае с Грузией предстояло сделать «своим». Нельзя игнорировать и идеологический контекст эпохи, в которую проходила интеграция Грузинской церкви, особенно первой половины царствования Александра I с идеями европейского «просвещения и модернизации отсталых народов»[622].
Еще один субъективный, но от того не менее значимый фактор — личности самих имперских администраторов на Кавказе. Николас Гвоздев в подробностях представил, насколько велика была роль российских военачальников, которым было поручено управление новыми владениями империи в Закавказье, и насколько весомым являлось их мнение при принятии самых важных решений в Петербурге. В целом ряде случаев им был предоставлен полный оперативный простор в решении порой ключевых вопросов жизни местного социума[623]. При этом российские чиновники, занимавшие ключевые посты в кавказской администрации, были детьми своего времени, представителями секулярной империи на ее окраине, и потому не могли не действовать в соответствии с теми концепциями, в том числе в отношении места и роли церкви в государстве, которые существовали на этот счет в российской политической культуре и были естественным образом усвоены ими. Об имперской идентичности одного из ключевых кавказских администраторов Павла Цицианова, грузина по происхождению, красноречивее всего свидетельствует его собственный гневный ответ дагестанским ханам, пытавшимся сыграть на его этнической принадлежности: «Вы действительно думаете, что я грузин и что вы можете писать мне в такой манере? Я родился в России, там я вырос, и у меня русская душа»[624]. Тот случай, когда вполне уместно вспомнить о роли личности в истории, пусть даже и вполне рядовой.
После административно-политического переустройства Российской империей в 1801 году бывшего Картли-Кахетинского царства церковь стала институтом, который — во многом неминуемо, как покажут дальнейшие события, — должен был подвергнуться реорганизации.
Представляется, неминуемость этого была обусловлена отнюдь не исключительно политическими и экономическими причинами — это первое, что обращает на себя внимание при изучении документов по данной проблеме. Не столь очевидным, но от того не менее важным фактором были особенности восприятия представителями одной православной церкви другой.
Имперские администраторы начали проявлять чисто прикладной интерес к Грузинской церкви, в первую очередь к ее структуре, составу духовенства, хозяйственной и экономической жизни еще до официального присоединения Восточной Грузии к России[625]. К 1801 году они уже имели вполне сформированное, как им казалось, представление о том, что являла собой Грузинская православная церковь. Надо сказать, что большинство сложившихся в тот период идеологем и схем восприятия местного церковного устройства оказались достаточно устойчивыми и продолжали определять отношение российской администрации на Кавказе, а следовательно, и в Петербурге, к Грузинской церкви в течение как минимум всей первой половины XIX века.
Главное, что обратило на себя внимание имперских чиновников тогда еще только в Восточной Грузии, — это значительное количество епархий и многочисленность духовенства. По сведениям, представленным самим католикосом-патриархом Грузии Антонием II (1762–1827) по запросу императора Александра I (1801–1825), сделанному через первого главноуправляющего в Грузии К. Ф. Кнорринга (1746–1820)[626], к 1801 году на территории Картли действовало восемь кафедр: четыре митрополичьи (Самтаврская, Тифлисская, Руисская и Цилканская), одна архиепископская (Манглисская) и три епископские (Урбнисская, Самтависская и Никозская). В Кахети существовали шесть епархий: три митрополичьи (Алавердская — на тот момент состояла в управлении самого католикоса-патриарха, Бодбийская и Ниноцминдская), одна архиепископская (Руставская) и две епископские (Некресская и Харчашнисская).
По мере сбора этих и других сведений (о степени подчиненности духовенства грузинским царям, сословном его составе, системе духовного образования и т. д.)[627] у главных представителей российской администрации на Кавказе формировался образ Грузинской церкви как большой, но полностью разлаженной «феодальной» структуры с многочисленным, но почти нищим клиром. Другим сильным впечатлением, как нетрудно заметить из переписки чиновников, на этом фоне было практически полное, как им казалось, отсутствие благолепия в грузинских храмах[628].
Здесь, безусловно, сказалась русская традиция восприятия церковного убранства. Привыкшие к византийской роскоши русских храмов имперские чиновники восприняли суровый в этом отношении ближневосточный аскетизм церквей Грузии как несомненный признак нищеты и упадка самой церкви как института. Конечно, церковь в Грузии в тот период переживала далеко не лучшие времена, и это не могло не отразиться и на внутреннем убранстве храмов, еще более усилив его «минимализм». Однако грузинская традиция изначально не предполагала обилия золота как в убранстве храма, так и в одеянии самого духовенства, что считалось важным элементом храмового действа в русских церквах. Хотя этот аскетизм никогда не доходил и до «крайностей» христианского Ближнего Востока. Кроме того, бедность церкви и скромная жизнь духовенства сами по себе для данной части христианской ойкумены были делом вполне обычным, поскольку бедность является евангельским идеалом и как таковая не считается во Вселенской церкви оскорблением веры. В данном случае понятие о «церковных приличиях» у имперских чиновников и представителей Грузинской церкви существенно разошлись.