— Я и моя вторая сестра Александрина — мы по-настоящему женщины. В нас есть нечто от южной крови. Мы умеем любить, увлекаться, гореть страстью. Но Натали всегда была и навсегда останется девочкой. Она бесстрастна и чиста, как ребенок.
Гораздо позже д'Антес со слов жены раскрыл мне некоторые семейные тайны. Оказывается, мать сестер Гончаровых, которую никто из нас, к счастью, никогда не видел, отличалась ужасающими наклонностями. В молодости красавица, по слухам отбившая у императрицы Елизаветы Алексеевны любовника-кавалергарда, мать-Гончарова в браке сильно опустилась. Она стала ханжой, предалась пьянству и низкому разврату. Окруженная богомолками и мужской челядью, она любила погружаться в чтение душеспасительных книг и принимать ласки своих лакеев. Ей было что замаливать перед образами и лампадами своих киотов. Разнузданная, вспыльчивая и своенравная, она держала своих дочерей взаперти, как в темнице, била их по щекам и, несомненно, была причиною сумасшествия своего мужа.
— Однажды, еще в Петербурге, за несколько дней до дуэли, — рассказывал мне как-то в Париже д'Антес, — Катрин, видя мое неудержимое влечение к Натали, рассказала мне, вся в слезах, один эпизод из своего семейного прошлого.
Сестры еще были тогда подростками, почти детьми. Катрин едва минуло шестнадцать лет, Натали — двенадцать. Мать буйствовала и давала волю своим порокам. Старшие сестры старались всячески оберечь младшую от ужасного влияния и тяжелых впечатлений. Но в атмосфере неслыханной домашней распущенности это, к сожалению, не всегда удавалось. И вот однажды, в ранний утренний час, Катрин, пригладив локоны своей младшей сестренки, повела ее в далекую маленькую гостиную, чтоб засадить за французские вокабулы. Пробежав по паркету огромного зала, они стремительно влетели в тесную диванную… и застыли как вкопанные. Камин уже был растоплен, и свежие дрова с треском пылали за чугунной решеткой. Огромная вязанка поленьев подпирала мраморный пилястр… А перед пылающим очагом на длинношерстной медвежьей шкуре, разметав по густому меху волосы, руки и ноги, лежала в судорогах и стонах звериной страсти мать-Гончарова под восьмипудовой тушей рыжебородого истопника.
Ужас сковал маленькую Наташу, ужас, разразившийся жестоким припадком. Он оставил навсегда свой след. Девочка была как бы морально ушиблена, она стала замкнутой, робкой и застенчивой. Она дичилась людей и любила в одиночестве слагать стихи. Она мечтала стать поэтессой. Вот почему, когда перед ней, шестнадцатилетней девочкой, предстал Пушкин, величайший поэт ее страны, он показался ей полубогом. Гордая его вниманием, поклонением и строфами бессмертных гимнов, внушенных ее расцветающей красотой, она в восхищеньи, сияя от счастья, отдала ему свое сердце — сразу и навсегда. Никого другого, по словам Катрин, Натали никогда не полюбит…
Так выступил перед нами темный угол одной старинной родословной, неожиданно озаренный ревнивою тревогою молодой баронессы Геккерн.
XI
Осенью в литературных гостиных Петербурга много говорилось о предстоящем крупном событии.
Композитор Глинка написал первую русскую оперу. Большой театр усиленно готовился к постановке «Ивана Сусанина».
— Этой оперой, — сказал мне Виельгорский, — решается вопрос, важный для искусства вообще и для русского искусства в особенности, а именно: существовать ли русской музыке?
Так относился к театральной новинке весь образованный круг столицы. Уверяли, что русские мелодии Верстовского и Геништы только слабое предвестие той могучей стихии народной музыки, какую дал в своей опере Глинка.
В начале зимы состоялось наконец первое представление.
Оно совпало с открытием Большого оперного театра после перестройки.
Здание, воздвигнутое французскими архитекторами, было по желанию царя переделано наново: круглый купол был заменен плоским плафоном; ряды высоких лож были сближены, образуя пятый ярус; изящный усеченный овал зала был расширен и разбух почти до полного круга: здание увеличилось, но, по мнению знатоков, потеряло в стройности, соразмерности частей и легкости очертаний. Но зато, по желанию царя, значительно увеличились наружные украшения лож, потолка, коридоров и лестниц; всюду были рассыпаны в чрезмерном изобилии лепные атрибуты искусства, расточительно пролилась позолота, бархат отянул места и повис тяжелыми складками над барьерами лож, бронза люстр и жирандолей засверкала со всех сторон. Получился тот эффект казенной парадности, блеска и пышности, который так любезен вкусу императора Николая.
Царь — первый театрал Петербурга. Согласно старинным представлениям царской власти, зрелища отвлекают умы от смуты. В тревожные эпохи предки Николая Павловича обращались к этому испытанному средству народного успокоения. Когда в шлиссельбургском каземате был умерщвлен бабкою нынешнего царя Екатериною один из претендентов на ее престол и казнены его сторонники, — на большой столичной площади была устроена блистательная карусель — рыцарское ристалище в римских, турецких, индейских и славянских одеяниях.
Сам фельдмаршал Миних был главным судьей состязаний.
Император Николай поощряет зрелища, строит театры, выписывает иностранных актеров, субсидирует дорогие постановки. Это одна из отдушин для вольномыслия и недовольства.
Вот почему такие театральные события, как первая постановка «Сусанина», превращаются в большие придворные празднества. Театр наполняется вельможами и государственными деятелями. Сам представитель верховной власти возглавляет зрителей премьеры.
Из ложи Баранта я оглядел парадный чертог, наполненный знаменитостями столицы.
Высший круг петербургского общества расположился в партере и ложах. Послы со своими семьями. Геккерн в ложе с д'Антесом и секретарями нидерландского посольства. Министры, свита. Виднейшие сановники, опираясь о перила оркестра, благосклонно и не без игривости, озирали в лорнеты и трубки блестящую линию бенуаров. Бархатные береты и парчовые тюрбаны медлительно наклонялись из лож в ответ на глубокие приветствия из кресел. Пернатые веера чуть заметно колыхались у обнаженных плеч, оживляя ритмическим движением искрометную игру ожерелий и брошей, струящих в легкой дрожи дыханий и поклонов мерцающие потоки своих искусственных лучей.
К началу спектакля у барьера царской ложи появилась фигура Николая в ярко-красном мундире. Как оперный премьер после удачной арии, он раскланивался с публикой, поднявшейся при его появлении. Кланялась и царица. Как полагается в театре при появлении известных актеров, публика выражала свое удовольствие громкими возгласами.
Оперный спектакль принимал облик политической манифестации.
«В России нет ничего, но есть песни, от которых хочется плакать», — вспомнились мне слова Глинки, когда прозвучала блестящая и заунывная увертюра его первой оперы.
Начало действия обнаружило мастерство композитора в народных хорах. Но уже вторая картина — бал у польского начальника — раскрыла все разнообразные возможности автора.
Польские танцы, на которых построено действие, — полонез, мазурка, краковяк, — написаны в старинном вкусе, но отделаны со всем блеском новейшей музыкальной техники. Гонец с тревожным политическим известием вносит бурю в резвые темпы мазурки. Бал продолжается с прежним вихревым порывом плясок, охваченных беспокойством зловещих предчувствий. Композитор с большим искусством вводит в национальные польские напевы драматические мотивы своей основной темы.
Польские танцы ставил преемник знаменитого Дидло балетмейстер Титюс с тем утонченным и фееричным блеском, с каким исполняются на русской сцене балетные спектакли с конца восемнадцатого века. Польские латники с широкими крыльями за плечами проносились с шуршащим вихрем по сцене.
К моему изумлению, вся эта праздничная и увлекательная картина прошла при глубоком молчании публики и не вызвала ни единого хлопка.
— Это политическая демонстрация, — тихо объяснил нам Фикельмон. — Царь не желает хлопать польским танцам и польским ариям. Только пять лет тому назад Дибич терпел поражения на путях к Варшаве. Такие раны не залечиваются. И вот весь театр, по воле своего повелителя, безмолвствует…
В антракте мы осмотрели внимательно публику. Помимо дипломатического корпуса, комитета министров и гвардии, в театре находился весь литературный Петербург. Жуковский, Вяземский, журналисты из «Северной пчелы», семейство Карамзиных, Пушкин с тремя своими юными спутницами. Геккерны на правах родственников подходили к барьеру этой ложи. Молодые женщины весело и оживленно беседовали с «модным кавалергардом», и только Пушкин, отойдя в глубь ложи и почти скрывшись в тени, безмолвно и пасмурно наблюдал за их беседой.