Рассказ матери дополнялся и обрастал вставками подробностей, которые успевали делать сестры и младшие братья. Здесь же хотелось мне слышать и о встрече самого отца с Александром, поскольку все мы знали о их крайне трудной встрече в Смоленске летом тридцать первого года.
— Ваня, сынок мой! Разве ж могла я об этом забыть! Я сразу же дала понять Шуре, что благодаря нашему отцу, его мужеству и риску вот живы остались, слава Богу. Да ведь, правда, он и сам уже не мог не понять этого, но ни слова не сказал, а когда отец шоркал у двери, встал… Тут дверь распахнулась… и не передать: сухонький наш старичок так и замер. И головою: то вверх, то вниз — растерялся и ни слова. Обнял Шура его: "Вот оно как бывает, папа! Не надо вспоминать".
Когда я приехал в Смоленск, то отца в семье не было — уже успел договориться поработать в кузнице колхоза в Раковичах, где председателем был в те годы Никита Осипович Клеменков, знавший отца. Как раз мать рассказывала и о том, что Александр с натяжкой отнесся к отцовскому отходничеству — бродить по деревням и искать где-то приработок. "Надо бы уж отдыхать ему, хватит, без малого шесть десятков за спиной, — заметил он походя, — пора уже щадить себя", но отец свое: "Нет! Руки мои еще могут работать".
В те дни, 2–3 мая 1936 года, ждали прихода отца из колхоза. В нашей беседе мать снова возвращалась к рассказам о пребывании Александра в Русском Туреке. Говорила, что все его интересовало. Вот он беседует с председателем колхоза, то идет к отцу в кузницу, где отец правил лемехи, бывал и у реки, о чем, кстати сказать, впоследствии было написано очень милое стихотворение:
Кружились белые березки,
Платки, гармонь и огоньки.
И пели девочки-подростки
На берегу своей реки.
И только я здесь был не дома,
Я песню узнавал едва,
Звучали как-то по-иному
Совсем знакомые слова.
Гармонь играла с перебором.
Ходил по кругу хоровод,
А по реке в огнях, как город,
Бежал красавец-пароход.
Часов в девять утра кто-то из наших сказал: "Папка пришел!" На пороге появился Трифон Гордеевич с котомкой, не ведая о том, что сын Иван здесь, возле горемык, как он называл свою семью в годы странствий. Впечатление неожиданности и отчее чувство проявились в нем восторгом: "Да неужто, Иван, ты?! Орел мой! Д-да-авай же… давай обнимемся! Сынок! Ваня!" — Повернулся, схватил Васю, тут же Павел, Маша, — и всех называет с добавкой: "Мой пострел!", "Моя умница!", "Мое сновидение!" Как бы в смятении он начал говорить о том, что побывал в Починке, что дали ему паспорт, что он опять имеет свое имя и осталось только забыть все то, что пройдено. Отец, видимо, много кое-чего мог бы рассказать, он только-только еще успел определить порядок своего рассказа, как подкатила легковая машина, взвизгнули тормоза, послышались обрывки чьих-то слов, и тут мы увидели в окно, как из распахнутой дверцы машины осторожно выбирается… Александр! "Ой! Ваня, иди же навстречу!" — это сказала мать, и я махнул чуть ли не прыжком, а за мной и Павел, и дети хозяйки. Но гости — с Александром был и Михаил Васильевич Исаковский, — уже на крылечке.
— Ну, я как знал, вот и хорошо, что ты, Иван, здесь. Ну, здравствуйте, молодцы-братья, здравствуйте! Здравствуй, мама!
Он отдает матери пакет, авоську, обнимает ее, и мы уже в хате, Александр уже видит и отца, здоровается с ним за руку и тут же оборачивается к Михаилу Васильевичу и говорит:
— Миша! Поспешай! Порядок требует держаться правил. Представляю: наш Трифон Гордеевич! Мария Митрофановна, мама, догадываешься… Брат Иван… — смотрит на меня, чувствую, на мою ежистую прическу. — Прическа твоя — дрянная, да-да, не нравится мне. Это, знаешь, что-то не то боксерское, не то жиганское. Ты что, боксер?
Я с трудом выдавил из себя, что, мол, дело сугубо личное, что на этот счет у меня свое мнение, а он:
— Ответ правильный, но прическа — дрянь!
Конечно, я понимал, что сказать такое он мог только по-свойски, как старший брат, что чужому он так не сказал бы, но все равно это было для меня холодным душем, и какие-то минуты я чувствовал себя очень неловко.
— Ну, а знаете, я не успел сказать, а с кем я вас знакомил?
— Ну, как же, как же! О Михаиле Васильевиче я слышала еще в Загорье, — ответила мать, — очень рады видеть вас, дорогой наш земляк.
Александр и Исаковский выглядели среди нас необыкновенно свежими, празднично-нарядными и, пожалуй, счастливыми. Одеты они были почти одинаково: оба в белейших глаженых брюках, в зефировых сорочках без галстуков. Правда, у Михаила Васильевича сорочка была голубая, а у Александра — белая. Оба они казались очень крупными и складными, легко и свободно чувствующими себя. Мы же, от стара до мала, как застигнутые врасплох, робели и смущенно жались, теряя самообладание. И дело тут не только в степени общей культуры, хотя это очень важно, но и в чем-то еще — в природной мнительности, например, в обостренном чувстве своего личного положения, которое ненамеренно всплыло, может, что-либо другое. Но вот наш Трифон Гордеевич совсем не страдал этим «пороком», хотя причислять его к людям высокой культуры вроде и нельзя. Он, например, сидя рядом с Михаилом Васильевичем, которого видел впервые, хотя, конечно, слыхал, читал и по-своему очень любил его стихи, начал разговор с ним сразу же. И как начал! Стихами самого поэта! "Проплывали дни и вечера Без больших забот и без тревоги. Было в общем сорок три двора По обеим сторонам дороги". И пошел, и пошел: "Что вы, Михаил Васильевич, можете подумать, если вот десять лет ношу я в душе ваши "Хутора"?
Михаил Васильевич улыбнулся и кивнул Александру Трифоновичу, дескать, слыхал такое?
— Да что же я скажу? Мило, конечно, слышать, что вы, Трифон Гордеевич, любите стихи.
— Так не всякие же стихи я люблю. А вот стихи, в которых я узнаю жизнь и Кузьмы, и Никиты, и соседа, и свою жизнь, — хороши — и люблю!
Тем временем Александр проворно помогал матери накрывать стол. Вот уже и вино, и закуски, и все мы были за столом, да и рюмочки, кажется, были налиты, и в эту минуту, в полнейшей для нас неожиданности, как с неба, — наш старший брат Константин. Каждый на свой лад выражает приветствие: трясут, обнимают, благодарят, и слышится голос Александра: "Брат мой, Костя, я рад!"
Приветствует Константина и Михаил Васильевич, подает ему руку, они обмениваются добрыми пожеланиями, на их лицах нежная благожелательность и радость, и кажется, все освещены светом счастья.
Александр (как сейчас вижу), сидя уже за столом, смотрел на старшего брата с какой-то затаенной грустью, может, седина на висках Константина напомнила ему что-то, может, даже тронула. Он немного откинулся, вздохнул, затем оживился и, обведя всех взглядом, сказал: