По вопросам на очной ставке можно было понять, что Ежова обвиняют в создании конспиративной группы и он в этом признался. Спрошенный, входил ли в эту группу мой собеседник, он ответил отрицательно, и на этом очная ставка была окончена. В результате последний не стал подельником бывшего наркома внутренних дел. Но поскольку, по мнению советских властей, участника очной ставки с Ежовым нельзя оставить на свободе, он получил свои восемь лет и был направлен в тот же лагерь, что и я. Правда, когда мы прибыли на место, нас разделили, и больше я его не встречал.
По прибытии на станцию назначения, мою группу пешим этапом отправили на лагпункт за двадцать километров от станции, где мы около получаса простояли на двадцатиградусном морозе перед лагерной вахтой, украшенной транспарантом: «Моральное возрождение преступников достигается напряженным трудом». В сумерки нас ввели в лагерную зону и направили в столовую, уставленную длинными столами и деревянными лавками вдоль них. Нам раздали баланду с маленькими кусочками рыбы в ней, но она была горячей, и уже за одно это можно было благодарить Бога. Когда, поужинав, я вышел из барака, я остановился как вкопанный — все небо в северной его части горело и переливалось тысячами разноцветных всполохов, то рождавшихся, то умиравших, растягивавшихся и принимавших самые причудливые очертания. Всполохи северного сияния так и остались в моей памяти, как отметина в жизни, ознаменовавшая ее новый этап — я стал советским зэком.
Моя лагерная жизнь
Мое пребывание в лагере длилось со второй половины марта 1941 года до двадцатого апреля 1942 года, когда я был освобожден и двинулся на юг. Лагерная моя жизнь делится на два этапа: первый — до так называемой амнистии и освобождения из усть-вымьских лагерей в августе 1941 года. Второй — с конца августа 1941 года по 1942 год, когда меня и Адама Тельмана, бывшего адъютанта командования львовского Союза вооруженной борьбы (ZWZ, см. примечание22), исключили из группы освобождавшихся и отправили назад в лагеря. Тельмана освободили в январе 1942 года, а меня — в апреле по личной просьбе нашего посла в Куйбышеве Кота и министров лондонского правительства Вацлава Комарницкого и Каэтана Моравского, сделавших по моему вопросу специальное представление советскому послу в Англии.
Первый этап был более-менее сносным, второй же, т. е. осень и зима 1941—42 годов, — страшным. Это было время голода, мороза, доходящего до минус 50 °C, груды замерзших трупов, сваленных на лагерном дворе, ожидающих прихода врача, который должен констатировать смерть, и всеобщий авитаминоз, худшей формой которого была пелагра — недостаток витамина Е. В январе — марте 1942 года обыденной вещью было, что некоторые не могли встать на развод — они были мертвы. Наивысшей смертность была среди украинцев, буковинских и бессарабских молдаван и среди кавказцев; русские, финны и китайцы были более живучими.
В феврале 1942 года я был в ужасном состоянии: ноги были покрыты многочисленными следами обморожений, я еле их передвигал, а о выходе на работы в лес и речи не могло быть. Я был тем, что на лагерном языке называется доходяга, и жить мне давали не более трех недель. Лагерный врач доктор Бадьян обратился к коменданту с просьбой на несколько недель откомандировать меня в госпиталь, формально — как больного, а фактически — как ассистента врача. И комендант к всеобщему удивлению легко на это согласился.
Доктор Бадьян был румынским евреем, служившим в чине поручика в австрийской армии во время Первой мировой войны, окончивший позже Венский университет и работавший долгое время врачом в Черновцах. В лагерь он попал в начале 1941 года вместе с этапом бессарабских украинцев. Просьбу свою о моем переводе к нему он обосновал тем, что ему нужен человек, способный с ним объясниться по-немецки, а с пациентами — по-русски. В госпитальной канцелярии скопилась масса документов, о смерти зэков, и мы с ними расправлялись следующим образом: доктор Бадьян диктовал мне их содержание по-немецки, а я записывал русский перевод. Эта двухмесячная работа ассистентом лагерного врача позволила мне немного узнать арктическую медицину; позже, работая в ЮНЕСКО, я познакомился и с медициной тропической.
Легкое согласие коменданта на мой перевод в госпиталь стало мне понятно только после освобождения, когда я познакомился с документами о моем деле в польском посольстве в Куйбышеве. Примерно в начале 1942 года польский посол Станислав Кот получил от польских евреев, встречавших меня в лагере, подробную информацию как о месте моего пребывания, так и о состоянии моего здоровья. Не теряя времени, он обратился не в Наркомвнудел, как того требуют дипломатические обычаи, а послал депешу прямо коменданту усть-вымьских лагерей, требуя, как предусмотрено советско-польским договором, немедленно за счет посольства отослать меня самолетом в Куйбышев. Конечно, лагерная администрация не могла освободить меня без соответствующего решения высших инстанций, но поняла, чтобы избежать ответственности, нужно постараться сохранить мне жизнь. Отсюда и столь быстрое согласие коменданта на мой перевод в госпиталь, где хлебная пайка была выше (1 килограмм ежедневно), чем в лагере. Эта пайка, собственно, и спасла меня от обычной участи доходяги — смерти от истощения.
Реакцию коменданта лагеря можно понять, особенно если принять во внимание общую ситуацию в России в то время. Советский Союз вел смертельную борьбу, в успех которой мало кто верил, немцы все еще стояли у стен Москвы, хотя их первый штурм осенью 1941 года и провалился. Государственный аппарат работал безотказно, руководимый железной рукой НКВД но, как мне кажется, и в аппарате мало верили в победу. Эмиссары польского посольства разъезжали по всей неоккупированной части страны, создавая запасы продовольствия и снаряжения, доставляемого из Америки, организовывая интернаты, проводя собрания и богослужения. Все это вместе взятое дезориентировало советскую администрацию на местах. Никто не знал, какие именно условия и полномочия даны полякам советско-польским договором. В таких условиях интерес польского посольства к еще не освобожденному узнику вынуждал лагерную администрацию, как минимум, взять этого заключенного под опеку.
В то время у меня не было информации о судьбе польских военнопленных, кроме двух случаев, которые я и хочу описать. Мне известно, что большая группа польских военных, преимущественно офицеров, принимала участие в строительстве летом 1941 года железнодорожной ветки Котлас — Воркута. Скорее всего, их было несколько сотен человек и они входили в комплекс Севжелдорлага. Я узнал об их существовании от советских зэков, которые даже разговаривали с поляками. Сам я дважды видел колонны зэков, по покрою шинелей это должны быть офицеры нашей армии. Вполне понятно, что я, не будучи расконвоированным, не мог подойти к ним ближе. Сразу же после освобождения в 1942 году я доложил об этом польским военным властям в Котласе и польским дипломатам в Кирове и Куйбышеве. Мы тогда решили, что польские офицеры, скорее всего, были освобождены после объявления «амнистии» в конце лета 1941 года, т. е. еще до того, как представители польского посольства появились в районе Киров — Котлас — Воркута. Польские военные составляли в Севжелдорлаге отдельную группу, и нам не удалось узнать, откуда они были привезены в лагерь.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});